Полёт шмеля
Шрифт:
— На котором написано. Видел того — сидел рядом с хозяином? Вот он до моего сведения и довел.
Савёл, конечно же, видел, как я был остановлен Жёлудевым, как мы вдруг двинулись из зала, — видел, заинтригован и, несомненно, собирался поинтересоваться, кто это такой, только не раньше, чем завершена операция . По изъятию части моего гонорара. Но теперь, после моих слов, у него недостает сил таить свой интерес дальше.
— А кто это вообще такой? — спрашивает он.
То, что человек, сидевший бок о бок с самим хозяином, кто-то, —
— Спросишь у Маргариты, — роняю я, — она тебе осветит точнее. А мы старые кореша. Еще с армии.
Мы старые кореша, вот он мне и сказал — таков смысл моих слов, и Савёл восклицает:
— Не мог он тебе говорить о десяти! Не было речи ни о каких десяти.
— А о скольких же? — невинно осведомляюсь я.
Савёл затыкается. Он понимает, что прокололся, что, по сути, признался мне в надувательстве, когда торговался со мной о гонораре — тогда, по телефону. Однако одно дело признаться так, косвенно, и совсем другое — впрямую. А кроме того, у него все же есть подозрение, что я блефую и точной суммы определенного мне гонорара не знаю.
— Да вот о чем мы с тобой договорились, о том и шла речь, — выдает наконец он.
На то, чтобы оценить ситуацию, у меня уходит секунды две или три. Жадность фрайера сгубила, вылезает во мне трезвым увещеванием блатная мудрость.
— Ладно, раз договорились, пусть так и будет, — говорю я.
Теперь срочным порядком приходится оценивать ситуацию ему. Это занимает у него чуть побольше времени, чем у меня. Но тоже не слишком много. Секунд пять. После чего он молча изгибается в сторону, открывает тумбу стола, выдвигает один из ящиков… Ах ты, Боже ты мой, тогда, без малого двадцать лет назад, когда все начиналось, еще в стране, называемой СССР, грезя капитализмом, мы не могли и подумать, что человек так скверен. Что при капитализме в нем наверх поднимается все дрянное, и на самый верх тоже поднимается дрянь.
Провожать меня до выхода Савёлу, как говорит та мужская поговорка, — все равно что серпом по самому чувствительному мужскому месту. «Сам найдешь дорогу?» — с угрюмой суровостью спрашивает он меня, когда мы, спустившись по лестнице, оказываемся на первом этаже. Если бы ему удалось благополучно обтяпать замышленное, он бы проводил меня до крыльца, как в прошлый раз, а так — ну невмоготу. «Да не провожай», — наоборот, весь благожелательность, отвечаю я. Мне легко лучиться благожелательностью. Из нашей схватки победителем вышел я.
На крыльце, накинув на плечи кунье манто Савёловой жены, стоит и курит Иветта Альбертовна. Домработница в одежде хозяйки — какая тривиальная коллизия. Известная, правда, мне прежде исключительно по литературе и кинематографу.
— Ой, это вы, Леонид Михайлович, — с облегчением вырывается у нее, и она одаряет меня своей обычной, сравнимой с блеском солнца лучезарной улыбкой.
В самом деле, а ведь мог быть не я. Или я с Савёлом — если бы ему удалось благополучно обтяпать свое дельце со мной и он пошел меня провожать. Едва ли бы ему понравилось, что она в манто, предназначенном совсем для других плеч.
— Да, Иветта Альбертовна, покидаю вас, — говорю я. — Счастливо. Не знаю, когда теперь увидимся.
— Это
— Да я ведь теперь не сотрудничаю с группой. Мне теперь в этом доме делать нечего. Сегодня — особый случай.
— Очень жаль, Леонид Михайлович, что больше не придется вас видеть, — ослепляя своей мажорной улыбкой и глядя прямо в глаза, говорит Иветта Альбертовна. Она смотрит так прямо, что возникает ощущение, будто мы касаемся друг друга. — Давайте-ка обменяемся телефонами. Вдруг я захочу вам позвонить. Вдруг вы — мне.
Ее чисто женский интерес ко мне, звучащий в этих словах, так несомненен, что вопроса верить или не верить передо мной больше не возникает. Надо же ей было выйти курить сюда именно сейчас! Елки зеленые, хватит с меня двух дочерей Евы, между которыми разрывается моя плоть. Милая Иветта, конечно, вы были созданы для другой жизни, мы знаем с вами, что значит «на щите» и «со щитом», и, конечно, я отдаю должное вашей солнечной улыбке, но я на самом деле совсем не селадон, это так, ей-же-богу.
Однако, разумеется, я стараюсь не подать вида, что испытываю. Наоборот, я привожу в движение все свои мимические мышцы, изображая накрывшую меня от ее предложения радость.
— Давайте обменяемся, — говорю я. — Давно бы следовало.
Ручки у меня, как водится, не обнаруживается, и она, затянувшись, быстрым движением передает мне сигарету:
— Подержите. Я схожу в дом. Принесу бумагу и чем записать.
Полученная от нее сигарета жжет мне пальцы. Естественно, не буквально, но такое ощущение, что жжет. Акт курения — очень интимный акт, в нем, простите, есть что-то от нижнего белья, которое не выставляется напоказ и открывается для взгляда лишь тех людей, у кого есть на это право; и вот, держа в руках сигарету, которая только что была в ее губах, я словно бы созерцаю ее в нижнем белье — что-то вроде того.
— Прошу, — протягивая мне ручку с листком бумаги, выходит Иветта Альбертовна из дома. Вместо манто хозяйки на ней теперь, должно быть, ее собственное пальтецо — простроченное пухлыми прямоугольниками китайское изделие наподобие моей куртки.
Я записываю на листке свой домашний телефон, отдаю его Иветте Альбертовне, принимаю от нее листок с ее телефоном и с облегчением прощаюсь.
— Если я не захочу, Леонид Михайлович, сколько ни прощайтесь, пути вам отсюда не будет, — отвечает она, показывая мне пластмассовую плашечку с кнопками.
Мгновение недоумения — и я догадываюсь, что это: пульт от ворот. Надо же, я и забыл, что просто так к Савёлу не въедешь, не выедешь.
— Но я вас помилую, — говорит она мне потом. — Ну, хотя бы в честь Вербного воскресенья.
Интересно, с какого боку здесь Вербное воскресенье, думаю я, спускаясь с крыльца к своему корыту.
Что имела в виду Иветта Альбертовна, говоря о Вербном воскресенье, до меня доходит, только когда, въехав в Москву, я вижу у метро женщин, стоящих с охапками опушившихся веточек вербы. Сегодня же не просто 1 апреля, сегодня Вербное воскресенье и есть, неделя до Пасхи, завтра начинается Страстная неделя!