Полёт шмеля
Шрифт:
К телефону на вахте его вызвали, когда он уже лежал в постели. Часы над головой дежурной, когда Лёнчик скатился к ее столу, показывали два часа.
Он сорвал с телефона на стене, который предназначался для таких разговоров, трубку и тревожно выдохнул:
— Алле!
Кто ему мог звонить в такое время, он даже не мог догадаться. Он подумал об отце с матерью, о сестре, брате. И о Жанне промелькнула мысль.
В трубке играла музыка — в технике телефонной станции произошло замыкание, и какая-то радиоволна подавала на линию свой сигнал.
— Лёнчик, —
О Боже, прозвучало в нем с облегчением. Вета почти никогда ему не звонила, а уж в такое время тем более, обычно звонил он ей, но по ее тону и ее вопросу было ясно, что ничего ужасного не случилось.
— О каком обсуждении? — спросил он, не понимая, о чем она.
— О твоем сегодняшнем обсуждении, — ответила Вета. — Представляю, что с тобой делалось, когда мы встретились. А я — с Мандельштамом… Мне ужасно стыдно.
Она говорила — в Лёнчике, будто приходя из некоего невероятного далека, прорезалось, прорастало воспоминание о сегодняшнем обсуждении в институте. Казалось, оно было на самом деле год, два, десять лет назад.
— Мои стихи понравились Окуджаве, — сказал он, осознавая одновременно, что за музыка сопровождала их разговор. Это был «Полет шмеля» Римского-Корсакова. Басовито гудя струнами скрипок, шмель пронзал своим мохнатым, играющим радугой телом залитые солнцем пространства, плыл в них вольным, ни от кого не зависимым маленьким кораблем — само воплощение свободы, упоения жизнью, легкости бытия.
— Окуджаве? — переспросила Вета. — Когда?
— Сегодня.
— Сегодня? — с удивлением снова переспросила она. И сообразила: — А! Это же сегодня у вас в общежитии встреча с ним! И что же, ты читал ему свое?
— Читал, — невольно переполняясь гордостью, подтвердил Лёнчик.
— И ему понравились? — в голосе Веты прозвенел восторг. — Лёнчик, это здорово!
Шмель, летевший в трубке на крыльях скрипок, подхватил Лёнчика, принял в себя, Лёнчик стал им, и теперь сияющие солнечные пространства были открыты ему во всей их беспредельности, он был их обитатель, их хозяин — их полноправный владетель.
Вета заставила его подробно рассказывать об Окуджаве, переспрашивала, уточняла детали, а потом неожиданно замолчала. Он произносил в трубку: «Вета! Вета! Почему ты молчишь?» — она молчала, только раз ответила ему: «Подожди, дай соберусь с духом», — и наконец, видимо, собралась:
— Лёнчик! — раздался в трубке ее голос, и был он полон некоего особого значения. — Лёнчик, я сегодня подумала, что ты не считаешь меня близкой, раз не захотел разделить со мной свои чувства. Ведь тебе было плохо, да? Тебе плохо, а ты не захотел разделить их со мной. И знаешь, мне стало ужасно обидно, что ты не считаешь меня близкой.
Лёнчик потерялся. Она его обвиняла, но как-то странно, и он не мог догадаться,
— Вета, Вета, — заприговаривал он, — ну разнесли и разнесли…
— Нет, подожди, — прервала она его. — Подожди! — и голос ее теперь был полон не только некоего непонятного значения, но и торжественности. — Я вот что тебе хочу сказать: если ты сделаешь мне предложение руки и сердца, я, наверное, приму его.
Лёнчик молчал, ошеломленный. Он не был готов к такому.
— Что ты молчишь? — произнесла в трубке Вета. — Ты не хочешь сделать мне предложения? Если не хочешь, я, конечно, его не приму.
Шмель в трубке завершил свой полет. Сияющие солнечные пространства свернулись, настало мгновение полной, словно бы темной тишины, и зазвучала другая музыка.
Решение следовало принимать немедленно. Сейчас, сию минуту — или, может быть, никогда. Как головой в омут.
— Ветка, выходи за меня замуж, — сказал Лёнчик.
— Это что же, ты мне делаешь предложение? — словно удивилась она. — Я должна подумать. Дай мне несколько дней на размышление.
17
— Это что у тебя за срань?! — говорит бывший вице-мэр одного из небольших городов Западной Сибири, не доходя до меня нескольких шагов — когда я, завидев человека, отвечающего описанию, сделанному Евдокией, выбираюсь из своего корыта и, обойдя его, открываю заднюю дверцу. — Я на этой срани должен ездить?
Не будь он отцом Евдокии, он тут же получил бы от меня по полной. Но он отец Евдокии, и я должен сковать свои чувства до полной недвижности.
— Вам нужен я или моя машина? — спрашиваю я бывшего вице-мэра.
На мгновение он затыкается. По свирепому выражению его лица я вижу, он готов дать мне как личному водителю суровую выволочку, но у людей этого склада мозги свою выгоду считают быстрее компьютера, обыгравшего в шахматы Каспарова, и вместо готовой излиться у него с языка страстной речи я получаю всего-то яростное сверкание глаз, и он молча направляется к распахнутой для него дверце.
— Садись, поехали, твою мать! — только и говорит он, оказавшись внутри, и, вырвав у меня из рук дверцу, сам захлопывает ее.
Боже мой, и моя радость вышла из чресел этого мурла? Поглядывая на его повелительно-грубое желвастое лицо в зеркале заднего вида, я думаю, что Евдокия ничуть не виновата передо мной: с таким папашей и в самом деле отключишь телефон лишь потому, что он объявился у тебя на пороге.
Дорога от «Речного вокзала», где на Фестивальной живет Евдокия, до Большой Ордынки, куда нужно бывшему вице-мэру, хотя уже совсем не час пик, напоминает гирлянду из множества пробок, ехать такой дорогой молча — испытание не легче, чем пытка «испанским сапогом», общее дело, как известно, сближает, пусть это и участие в пытке, и, излив гнев на московские власти, запустившие дорожную проблему, бывший вице-мэр снисходит до разговора с личным водителем.