Полное собрание сочинений. Том 4. Красная комната
Шрифт:
— Во что мне завернуться?
— Не знаю. Не правда ли, веселая жизнь?
— Я спрашиваю себя, почему ты не кончаешь самоубийством в такой холод.
— Этого не надо делать! По моему интересно посмотреть, что из этого, наконец, выйдет.
— Есть у тебя родители, Селлен.
— Нет, я незаконнорожденный! А у тебя?
— Есть, но выходит то же самое.
— Ты должен благодарить Провидение, Олэ; надо всегда благодарить Провидение, хотя я и не знаю, какую это имеет цель. Так надо.
Опять настала тишина; потом Олэ нарушил ее.
— Ты спишь?
— Нет,
— Ты не мерзнешь?
— Мерзнуть? Да здесь так тепло!
— Моя правая нога совсем отнялась.
— Накройся этюдным ящиком и воткни по бокам кисти, тебе станет теплее.
— Как ты думаешь, живется кому-нибудь так плохо, как нам?
— Плохо? Разве нам плохо, раз мы имеем кровлю над головой? Есть профессора в академии, с треуголкой и шпагой, которым бывало куда хуже. Профессор Лундотрем проспал половину апреля в театре, в Хмельном Саду. Это было стильно! Он имел в полном распоряжении всю левую литерную ложу и уверяет, что после часа ночи не было ни одного свободного места в партере; это всегда хороший приют зимой, но плохой летом. Покойной ночи, я теперь засыпаю.
И Селлен заснул. Олэ же встал и стал ходить взад и вперед по комнате, пока не стало светать на востоке; тогда день сжалился над ним и послал ему покой, которого не дала ему ночь.
XXV
Зима прошла медленно для несчастных, быстрее для менее несчастных. И пришла весна с её обманчивой надеждой на солнце и зелень, пока не настало лето, как короткое приготовление к осени.
В одно майское утро литератор Арвид Фальк шел из редакции «Рабочего Знамени» в раскаленную жару вдоль набережной и смотрел, как разгружались и нагружались суда. Его внешность была менее холена, чем прежде: его черные волосы были длиннее, чем требовала мода, и борода его разрослась `a la Henri IV. Его глаза горели зловещим огнем, выдающим фанатика или пьяницу.
Казалось, что он выбирал судно, но не мог решиться. После долгого колебания, он подошел к матросу, катившему тачку с тюками к бригу. Он вежливо поднял шляпу:
— Не можете ли вы мне сказать, куда идет этот корабль? — спросил он робко, хотя ему казалось, что он говорит очень смелым тоном.
— Корабль? Я не вижу никакого корабля!
Окружающие смеялись.
— Если же вы хотите знать, куда уходит бриг, то прочтите вон там!
Фальк почувствовал, что теряет позицию, но подзадорил себя и продолжал резким тоном:
— Разве вы не можете вежливо ответить на вежливый вопрос?
— Вы? Убирайся к чёрту, не стой здесь и не ругайся! Берегись!
Разговор прекратился, и Фальк решился, наконец. Он повернулся, пошел вверх по улице, пересек рынок и завернул в следующую улицу. Там он остановился перед дверью грязного дома. Опять он колебался, потому что он никогда не мог превозмочь свой природный грех, нерешительность.
В это время пробежал маленький оборванный косой мальчишка с охапкой корректур на длинных полосах; когда он пробегал мимо Фалька, тот остановил его.
— Редактор наверху? — спросил он.
— Да,
— Он обо мне спрашивал?
— Да, много раз!
— Он сердит?
— Да! Как всегда.
И мальчишка стрелой бросился вверх по лестнице. Фальк последовал за ним и тотчас же после него вошел в редакционную комнату. Это была дыра с двумя окнами в темный переулок; перед каждым окном стоял стол некрашеного дерева с бумагой, перьями, газетами, ножницами и флаконами клея.
За одним столом сидел старый знакомец, Игберг, в рваном черном сюртуке и читал корректуры; за другим столом (принадлежащим Фальку) сидел господин в одном жилете, в черном бархатном берете, какой носят коммунары. Лицо его заросло рыжей бородой, и коренастое сложение обличало рабочего.
Когда Фальк вошел, коммунар оживленно задвигал ногами под столом и засучил рукава, при чём показалась синяя татуировка, состоявшая из якоря и англосаксонской буквы R. Потом он схватил ножницы, воткнул их в середину утренней газеты, сделал вырезку и сказал грубым тоном, поворачиваясь к Фальку спиной:
— Где вы были?
— Я был болен, — отвечал Фальк упрямо, как казалось ему самому, но кротко, как уверял потом Игберг.
— Это ложь! Вы выходили и пьянствовали! Вы были вчера в кафе; я видел вас…
— Кажется, я имею право…
— Вы можете сидеть, где вам угодно, но здесь вы должны быть с боем часов, по уговору. Уже четверть девятого. Я знаю, что такие господа, посещавшие университет, где, как им кажется, они научились ужасно многому, никогда не могут приучиться к порядку в жизни. Ну, позволительно ли опаздывать так? Не ведете ли вы себя, как шальной, заставляя исполнять вашего работодателя ваши обязанности? Что? Свет теперь перевернулся, я вижу. Рабочий обращается с хозяином, я хочу сказать, с работодателем, как с собакой, и капитал подвергается насилию. Так-то-с!
— Когда вы пришли к этим убеждениям?
— Когда? Сейчас, сударь! Именно сейчас! И думаю все-таки, что эти убеждения хороши. Но и к другому открытию я пришел. Вы невежда! Вы не умеете писать по-шведски! Пожалуйста, взгляните! Что здесь написано? Прочтите: «Мы надеемся, что все, кто будущий год будут отбывать повторительную службу…» Слыхали ли вы что-нибудь подобное! «…которые будущий год»…
— Да, это верно! — сказал Фальк.
— Верно ли это? Как вы можете утверждать это? Говорят в повседневном разговоре: «которые в будущем году», — значит, надо так и писать.
— Да, можно и так, но обстоятельство времени может также стоять и в винительном падеже…
— Без ученых фраз, пожалуйста! Не подъезжайте ко мне с такими глупостями. Быть может, я глуп? Быть может, я не могу говорить по-шведски? Я правильно поставил вопрос. Делайте теперь свое дело и в будущем соображайтесь со временем.
Он с криком вскочил со стула и дал пощечину мальчишке.
— Как ты смеешь спать среди бела дня! Я научу тебя не спать. Ты еще достаточно молод для взбучки!
Он схватил жертву за помочи, бросил ее на кучу непроданных газет и, распоясавшись, выдрал ее своим ремнем.