Полубородый
Шрифт:
С обвинениями такого рода вообще-то разбирался монастырский фогт, но теперь о нём даже вопрос не стоял, и все быстро сошлись на том, что не учинять незнакомцу долгий процесс, а тут же его повесить. Младший Айхенбергер уже побежал домой, чтобы принести из хлева верёвку, которой привязывали телят.
Всё это время мужчина старался закрыть лицо ладонями, но тогда Поли заломил ему руки за спину, и тут все увидели, что у чужака нет изрядной части носа. Тем более надо было его вздёрнуть, ведь люди подумали, что он неоднократно осуждённый вор. Но то был Хубертус.
Я хотел объяснить, как такое случилось с носом Хубертуса и что я сам при этом присутствовал, но никто меня не слушал. Полубородый потом сказал, что им уж больно хотелось казни. Гени между тем смог убедить их, что вину или невиновность незнакомца легко установить, надо просто достать из колодца воды и заставить его выпить её. Если
Большое колесо из истории Аннели действительно сильно крутанулось; Хубертус, который уже видел себя епископом или кардиналом, теперь всего лишь бедный грешник. Суп, который я ему принёс, он проглотил с такой жадностью, что его вырвало. Иногда желудок, когда после долгого поста снова получает что переварить, уже не знает, как поступают с пищей. Хубертус был так слаб, что его нужно было поддерживать даже в сидячем положении. Он поскуливал, и лоб у него был горячий, вместе с тем он так дрожал от озноба, что у него стучали зубы; теперь я знаю, что имеется в виду, когда господин капеллан читает о плаче и скрежете зубовном. Раны, которые нанесли Хубертусу Поли и его звено, легко поддавались перевязке, только нос выглядел плохо. Полубородый сказал, что гной не показатель заживления, хотя многие так считают; наоборот, гной означает, что тело проигрывает борьбу. Он нанёс на рану мазь из окопника, арники и многих других трав, и потом уже можно было только молиться, чтобы жар у Хубертуса прошёл раньше, чем совсем его спалит. Он лежал без сознания, но я видел, что его губы шевелятся, и если поднести ухо совсем близко, то можно было расслышать слова: «Qui tollis peccata mundi, miserere nobis [40] ». He знаю, что творилось у него в голове, то ли, может, он в своей лихорадке снова был епископом, по крайней мере он бормотал что-то из мессы. «Cum santo spiritu in Gloria Dei patris [41] ».
40
Берущий на Себя грехи мира, помилуй нас (лат.).
41
Со Святым Духом, во славе Бога Отца (лат.).
Прошло ещё немало дней, прежде чем он снова оказался среди живых. Многим в деревне не понравилось, что он, получается, не преступник, однако поскольку вода в колодце осталась хорошей и никто ничем не заболел, им пришлось всё-таки смириться с тем, что Хубертус тогда просто хотел пить.
Когда ему стало лучше и он снова смог говорить, я его спросил, почему он не остался в монастыре, там бы его вылечил брат Косма, санитар разбирался в ранах не хуже Полубородого. Хубертус ответил, что так и намеревался поступить, и пока они были вдвоём, Косма и он, всё было в порядке, им даже не мешало, что в санитарной комнате храпел на соломенном тюфяке дядя Алисий, который ведь тоже не навечно там оставался. Хубертусу уже скоро стало лучше, он даже смог немножко помогать брату Косме наводить порядок в монастыре, особенно в церкви, полностью опустошённой.
При этом, с гордостью сказал Хубертус, он выучил новую молитву, которую знали немногие, её произносят, чтобы снова благословить осквернённые реликвии. И он прочитал мне эту молитву; по ней я заметил, что он опять стал почти прежним Хубертусом. Ему хорошо было со старым Космой, сказал он, но потом прошёл слух, что правитель хочет отпустить пленных монахов на волю, и когда он представлял, как на него все будут таращиться, это было для него невыносимо. Хубертус во всём хотел быть безупречным, для него было бы нестерпимо видеть, как другие монахи станут коситься на его изуродованный нос, а ведь он привык, что братия относилась к нему совсем не плохо, а теперь был уверен, что начнутся
Для Хубертуса быть посмешищем – самое нестерпимое. Правила бенедиктинцев он мог произнести наизусть, на каком угодно языке, но вот «переносить духовные слабости с неиссякаемым терпением» – это было не для него. И он предпочёл находиться среди чужих людей, которые не могли знать, какие большие планы были у него когда-то и какие мечты он лелеял. Будущее, какое он замыслил для себя, у него отняли, а король, свергнутый со своего трона, тоже не остаётся в стране, чтобы смотреть, как правит другой.
Я не знаю, пытался ли брат Косма удержать его; скорее всего нет, не тот он человек, чтобы распоряжаться другими. Он мог только молиться за Хубертуса, но большое колесо уже получило очередной толчок, и уже никакая молитва не могла что-либо изменить.
Зная, как враждебно многие люди настроены по отношению к монахам, Хубертус снял свой хабит и надел обычные вещи; после набега в монастыре было достаточно такого добра. Когда налётчики находили что получше, они просто сбрасывали с себя собственные вещи. Он ушёл, не имея определённой цели, лишь бы подальше отсюда, всё равно, в какую сторону. Любой другой позаботился бы о провианте на дорогу, но Хубертус был непрактичным человеком и пустился в путь с пустыми карманами. Когда его начал мучить голод, он попытался просить милостыню, но ему только грозили побоями, а однажды даже спустили на него собаку. Люди держались настороже к человеку с отрезанным носом.
Он не мог мне сказать точно, где уже побывал; если я правильно понял, он, как и я тогда, шёл путём паломников, только ему не встретилась Чёртова Аннели, которая помогла бы ему. И он повернул назад, но не от голода, а оттого, что сильно болел нос, уже невыносимо. Назад в Айнзидельн он не хотел ни в коем случае, но вспомнил, что я ему рассказывал о Полубородом: мол, он лечит лучше, чем какой-нибудь учёный лекарь, а главное – он ко всем людям относится одинаково, будь то богатый или бедный, с целым носом или только с его половиной. Там, где он пришёл к своему решению, никто не знал название нашей деревни, и прошло несколько дней, прежде чем ему подсказали направление, и путь оказался дольше, чем он предполагал. По дороге он ничего не находил себе поесть. В словах Хубертус разбирался куда лучше, чем в предметах, и ещё никогда не слышал, что голод можно прогнать, если жевать сосновую кору; он всегда был избалованным ребёнком и учился не тому, чему надо. Из какого дерева изготовить временное убежище в пустыне, он мог бы сказать на латыни, но как построить себе укрытие от холода, он не имел представления. Пока он, наконец, не добрался до нас, он чуть не погиб от голода и холода, и если бы не Полубородый, у меня со старым Лауренцем скоро была бы работа. Я спросил Хубертуса, куда он хочет двинуться, когда снова встанет на ноги, и он не знал ответа, по крайней мере разумного. Он хотел бы стать отшельником, сказал он, тогда по крайней мере никому не придётся сносить его вид. Сколько я его знаю, это была его первая попытка пошутить.
Шестьдесят первая глава, в которой кто-то не может умереть
Эта история с монастырскими волами была только началом. Теперь у нас отняли ещё кое-что, вообще самое ценное. Чтобы получить это назад, я бы добровольно впрягся в плуг, хотя борозда получилась бы не глубже, чем на мизинец, и пшеница бы там не выросла. И это был бы ещё хороший обмен, без пшеницы, может, и умрёшь с голоду, но на небо всё же попадёшь, даже ещё легче, чем прежде, господин капеллан часто проповедовал нам, что наш Спаситель собственными руками открывает ворота в рай бедным и голодным. Впускает он и раскаявшихся грешников, но только после исповеди. Без этого таинства умерший попадает не на небо, он будет исторгнут в крайнюю тьму. Я этого боюсь, хотя ещё молодой и, может быть, доживу до времён, когда это изменится. Но если человек старый и уже слышит звон смертного колокола, то он получит самое страшное наказание, какое только можно представить.
Об этом не извещалось торжественно и громогласно, но было уже скреплено печатью, когда мы об этом узнали. А дело было так: люди в деревне решили, чтобы Гени пошёл к Айхенбергеру и убедил его всё-таки выделить своих лошадей для пахоты, ведь в конце концов Гени научился в Швице, как улаживать такие дела. Гени не хотелось это делать, но и нет сказать он тоже не мог. Сам я не верил, что Айхенбергера можно уговорить; я многое могу ждать от Гени, но богатые люди не такие, как все, наша мать всегда говорила, что скорее верблюд пролезет в игольное ушко.