Полубородый
Шрифт:
Из библиотеки вынесли во двор все манускрипты, готовые и начатые, растерзали и подожгли. Думали, что это всё документы, которыми монастырь хочет доказать свои претензии, но сожгли они совсем другое, молитвы и тому подобное. Один человек из Моршаха, умевший читать и писать, потому что когда-то хотел стать дьяконом, сразу сказал им, что это не те пергаменты. Они тогда погасили костёр, но многое спасти не удалось. Горше всего это было для брата Бернардуса, он годами работал над Псалтирью со множеством картинок, и люди, видевшие готовые страницы, говорили, что посмотришь на эти картинки – и чувствуешь себя прямо на небе, а теперь вся его работа только пепел. Один крошечный обгорелый клочок мне принесло ветром прямо под ноги, и там как раз был рисунок. Я теперь буду этот кусочек пергамента носить при себе как амулет. На
Самая бурная стычка, похоже, происходила в доме управителя монастыря. Когда к нему ворвались, он преградил им путь с мечом в руках, но кто-то нацелил на него арбалет и пригрозил выстрелить, если управитель не сдастся. К счастью, он не стал упираться и отдал меч, и ему ничего не было. Они его даже под арест не взяли, хоть одно разумное действие за всю ночь, поскольку управитель был не служка монастыря, а один из Габсбургов, и для них это было бы нанесением оскорбления.
Но в остальном толпа не проявила благоразумия и орудовала как стая диких свиней. Я хотя и не участвовал, но боялся, что всё равно буду наказан небом, есть такое, что человеку не прощается, даже если он просто смотрел на это. Мне надо бы пойти исповедаться во всём, что я пережил, и получить отпущение грехов, но не получится: про господина капеллана известно, что он болтлив и уже не раз выбалтывал тайну исповеди, а старый монах, который иногда заменяет его, сам бенедиктинец.
Pater noster, dimitte nobis debita nostra [26] .
Пятьдесят пятая глава, в которой является ангел с неба
Штоффель же, но я не был при этом, а лишь позже узнал, пошёл в жилище аббата и разбил всё, что там было. Выместил свой гнев, но по нему это не было заметно, мне рассказывали, что как раз наоборот: он орудовал очень спокойно, производил разрушения как будто по плану, сперва мебель, стол, скамьи, кровать аббата, молитвенный столик, а потом действовал дальше, пока от последней кружки не остались одни черепки, а от занавесов одни клочья. Мне бы хотелось, чтобы вся его ярость израсходовалась на этом и он снова стал таким, как прежде.
26
Отец наш Небесный, прости нам долги наши (лат.).
Я могу понять кузнеца Штоффеля, но среди тех, кто при этом присутствовал, а их было вроде бы много, должен был найтись хоть один человек с вопросом, поможет ли этот разгром хоть чем-то в разрешении межевого спора. Но остальные, кажется, просто смотрели на него, как будто наблюдали призовое единоборство, когда выступает знаменитый боец, при этом ведь не ищут причины для борьбы, а интересуются, правильно ли выполнена хватка и правильно ли поставлены ноги. Его новое оружие, как рассказывали потом, очень хорошо себя показало, его действительно можно применять для всего, и страшно даже вообразить, что можно им учинить в бою.
Для меня самого было хорошо, что Штоффель дал волю своему гневу и совсем забыл, что хотел использовать меня как лазутчика. Да и никто про меня не вспоминал, все занимались поиском добычи. Первые добытчики уже спорили между собой и даже дрались, не придя к согласию, кто из них первым увидел особо желанный предмет. Дядю Алисия и Поли я потерял из виду и только потом обнаружил, где они были. То есть я мог бы удрать оттуда незамеченным, но раз уж я оказался в том месте, куда не хотел возвращаться никогда, раз уж меня притащили снова в этот проклятый монастырь, то у меня тут было одно дело, важное для меня. Может быть, и это значится в плане моей жизни.
Все остальные, не знающие монастыря, бегали по нему наугад, «куда показывает кривой нос», как говорят у нас в деревне, но я-то знал, куда хочу, и нашёл бы дорогу даже в темноте; мой факел я уже давно сунул кому-то в руки. Сперва я прокрался в кухню, где до сих пор не побывал ни один швицер, – там ещё
Снаружи было уже светло, хотя солнце ещё не вышло из-за туч. Я шёл тем же путём, как тогда после разговора с приором, сперва мимо вонючего свинарника, а потом через фруктовый сад. Когда видишь голые деревья, стоящие в снегу, то можно подумать, что они умерли и больше никогда не оживут. При этом знаешь точно: вот на этом снова будут расти груши, на этом яблоки, а на том вишни, но пока что это кажется невозможным. Это как с воскресением мёртвых, в которое, говорит господин капеллан, надо верить, да я и хочу верить, только не могу себе это представить. Старый Лауренц и его предки погребли столько людей – где же они все будут жить, когда снова воскреснут? И чем они будут кормиться, когда не хватает на сытую жизнь даже ныне живущим? Это опять же приведёт к спорам, потому что главой семьи захочет быть ещё более старший, и это через все поколения назад.
Сразу за фруктовым садом начинается лес, куда я гонял свиней кормиться желудями. Иногда, учуяв запах трюфелей, они начинали бешено рыть землю, но если подоспеть вовремя, можно было отнять грибы у них из-под носа; келарь давал за них полмонеты, а сам потом продавал приору за целую монету. Я вошёл в лес, чтобы найти могилку маленькой Перпетуи; я хотел прочитать над ней пару Огченашей, но в снегу не смог отыскать это место. Зимой всё выглядит иначе, чем летом, обычно этого не замечаешь, потому что изменения происходят не в один день, а постепенно; как однажды сказала наша мать, «вот только что была молодая – и уже старая и не знает, как это произошло».
Я уже хотел оставить поиски, но потом подумал, что точное место не играет роли; когда солдат погибает на войне и не знаешь, где он похоронен, можно молиться за него где хочешь, а могила маленькой Перпетуи ведь и не была настоящей могилой, как и её крещение не было настоящим крещением, всего лишь мелкая ямка, да к тому же в неосвящённой земле. Кроме того: если она застряла в лимбусе, Перпетуя никогда не узнает, правильно ли я тогда всё сделал или нет, а если она всё-таки попала в рай, тогда ей всё равно. И я опустился на колени в снег где стоял и представил себе, что я теперь у её могилы. Брат Амброс, конечно, сделал бы это лучше, ведь он побывал на стольких могилах, но уж чего не можешь иметь, того лучше не желать. Но всё-таки, чтобы это имело в себе хоть что-то священническое, я взял в благословляющую руку обрывок пергамента и совершил им крестное знамение. Потом я хотел начать Отченаш, но мне вдруг пришло в голову, что это, может быть, не та молитва, а если произнесёшь не ту, можно причинить больше вреда, чем пользы. Я не знал, является ли Перпетуя той бедной душой, за избавление которой надо молиться, или, может, как раз наоборот, она на небе, а то и среди святых, и надо молиться не за неё, а ей и взывать к ней о помощи? И тогда я решил вообще не читать молитву, а просто подумать о Перпетуе с закрытыми глазами; ведь говорят, что важны не слова, а мысли, которые при этом думаешь.
Я пытался припомнить, как она выглядела, когда я развернул платок, но не получилось, хотя прошло совсем немного времени. Её глаза я никогда не видел, слишком плотно они были закрыты, допустим, голубые; насколько мне известно, у всех новорождённых глаза голубые. О её волосах я помню только, что они были такие тонкие, как у Вероники; цвет их я тоже не запомнил. Только насчёт губ у меня нет сомнений: вот они были голубые, такие, какими нельзя быть губам.
Пока я занимался рисованием её образа в голове, внезапно появился белый голубь, не знаю, откуда прилетел, и сел на мои сцеплённые ладони. Но это был ангел, а не голубь, очень маленький, не больше тряпичной куклы, вот только я никогда не видел тряпичную куклу с крыльями. Я не ощущал его тяжести, разве что там, где стояли его голые лапки, кожа немного подрагивала. Ангел мне улыбнулся, и откуда-то издали донеслось тихое пение. «Вероятно, он по рассеянности оставил двери рая открытыми, – подумал я, – и то, что слышу, есть небесные хоры». Странно при этом было то, что мелодии можно было подпевать, только мне не хотелось припоминать, откуда её знаю.