Порт
Шрифт:
Ярцев положил потенциометр в карман и вышел на палубу. Небо было ясным и чистым, каким редко бывает в этих широтах. Палуба, свежевыкрашенная зеленью, блестела от воды, которую забрызгивал холодный свежий ветер, срывая верхушки волн. Темно-синее, почти черное море вскипало белыми бурунами. Они взбегали с кормы, подгоняя судно, и медленно, словно соревнуясь, уходили вперед.
Ярцев вынес за борт руку с потенциометром и разжал пальцы. Блеснувший на солнце кружок быстро исчез с глаз. Ярцев не заметил, как он коснулся воды.
«Как просто, — подумал Олег. — Выпаять его —
…Бабка — сразу после матери, но бабка дома. Лежит она в комнате, уже заледенелая, на ресницах — иней и на пряди волос. А я ведь мужик — слышал уже, что обряжать, обмывать полагается. Пошел к соседям, говорю, надо бабку хоронить. Тогда порядки интересные были. Они мне отвечают: хорошо, сделаем. Давай ее карточки за три дня. А бабка хитрая была у меня, поесть любила, от нее карточек всего за один день осталось. Ладно, говорят, давай за один. Пришли вечером, меня из комнаты попросили. Я вышел на кухню. Они минут через двадцать меня зовут. Все, говорят, обмыли, обрядили. Взяли карточки и ушли. Бабка моя лежит на столе, в чем была — в том и есть, только сверху на нее какую-то кофту натянули и руки крестом на груди. А меня все вопрос мучает: «Как же они ее сумели помыть, когда воды нет?» Была бы вода, я и сам бы ее вымыл. Долго меня этот вопрос занимал — я же им верил.
Ну, обрядили — надо хоронить. Гроб нужен, обряд какой-то, она у меня богомольная была. Я — в милицию. «Бабка померла, — говорю, — хоронить надо». Они записали адрес. «Жди, — говорят, — приедем». Жду сутки — никого нет. Я опять к ним. Ответ все тот же: «Жди, приедем». Еще сутки — никого. А бабка лежит. Я опять к ним. «Обещали, говорю, а не едете». Они меня обложили по матушке, что, дескать, ходишь, надоедаешь, похоронят твою бабку. Сейчас зима, ничего с ней не сделается.
На четвертый день являются два молодца, без гроба, но с носилками. «Где? Кого?» Взяли мою бабку за руки, за ноги, на носилки и вниз. Я за ними. Смотрю, стоит у подъезда телега с лошадью. А на телеге, как бревна в поленнице лежат… Они с двух концов бабку с носилок подняли, раскачали ее… Она перекувырнулась в воздухе и на самом верху оказалась, лицом вниз. И повезли ее на Пискаревку.
Я дядьку заднего догнал, кричу ему: «Дяденька, вы там кусок железа наверх положите или камень большой. Я после войны найду ее».
Сани едут, а я все бегу, бегу за ними. Потом упал.
…А скоро и я сам поехал по ней, по дороге жизни. Последним эшелоном. Вода на льду уже скаты заливала. Темнота и мелкие огоньки на трассе. А мы, сорок гавриков, в автобусе, какой-то древней развалюхе.
Я вообще считаю, что высший героизм в войне проявил шофер, который два часа в воде лежал, чинил машину. А в ней — сорок жизней, полужизней.
На берег выехали, к станции, для посадки в вагоны. Я чувствую, что не могу с сиденья встать. Звать на помощь неудобно. Все вышли, я попытался подняться и упал, за сиденье завалился. В вагоны нас девушки с рук в руки передавали. По
Бог ты мой, куда поехали! Если бы знать? — В немецкий плен.
В кают-компании говорили о промысле. Уже виделось в воображении скопление десятков судов, движение ярких в ночи огней, трудные швартовки и вырастающие по утрам у борта знакомые и новые траулеры. Весь путь до промысла был печальной необходимостью, пунктирной линией, по которой вынуждено было пройти судно, чтобы приблизиться к своей цели, которая будто одна только и имела смысл. Дорога забылась, словно ее и не было.
Пока двигался «Памяти Блюхера», промысел сместился к самому югу. На карте это выглядело так: шло, шло судно и вот уперлось носом в белую стену. И все. Больше идти некуда. Конец моря, конец света. «У цели, на краю земли». А дальше — непознанный материковый лед да полярные станции, где по году без берега живут ребята, с которыми уже связались судовые радисты.
Впервые за много дней Олегу некуда было торопиться. Словно после долгого отсутствия он рассматривал сидящих за столом и с каким-то чувством стеснения глотал еду. Ему казалось, что все на него смотрят, особенно док внимательно зыркал, быстро расправляясь с куриной ножкой.
Розовощекий и веселый, какой-то пританцовывающей походкой в кают-компанию вошел старпом, приостановился и, преданно глядя на капитана, спросил разрешения занять свое место.
Почему кэп всем говорит «пожалуйста»? Если спрашивают, значит, не знают, что он им ответит и можно для разнообразия отказать?
Капитан говорил что-то деду и не заметил старпома. Старпом улыбнулся и походкой всеобщего баловня направился к своему месту.
— Пожалуйста, — сказал капитан.
Старпом отвесил ему легкий поклон и пожелал приятного аппетита.
Ярцеву показалось, что это не к старпому относится «пожалуйста», а к поднявшемуся со своего места начальнику радиостанции, который просил разрешения выйти. Развязность старпома его возмутила.
— Непростительное пренебрежение морским этикетом, — сказал он вслух.
Рефмеханик Бунгалин потянулся за хлебом и понимающе ему кивнул.
С тех пор как он заморозил в начале рейса картошку для промысла, они со старпомом не ладили. Ярцеву была неприятна его поддержка.
— Ты что ешь-то? — раздраженно спросил он.
— Как что? — второе, курицу.
— А гарнир-то — опять макароны. Где твоя картошка?
— Ты что, старина? — удивился Бунгалин.
— Сочувствия ищешь, — не унимался Ярцев. — Где же твоя принципиальность? Заморозил — так и скажи. Нечего виноватых искать.
— Я тебя не понимаю, старина. Что ты на людей кидаешься?
— У тебя сало на подбородке, — сказал Ярцев.
— Чудишь ты что-то.
— Олег Иванович сегодня агрессивно настроен, — сказал дед, пригубив компот.
— А, вы тоже? — повернулся к нему Олег. — Я думал, вы нейтралитет. Ну что же, я готов. Спасайте меня или топите!