Порт
Шрифт:
Мать скоро слегла. Десять лет — по тем временам — это уже взрослый мужчина. На мне тогда бабка была, брат двух лет и мать в больнице с дистрофией. Брата мне удалось в детский садик устроить. Сад — у Финляндского вокзала, а мы жили около Лесотехнической академии. И вот, помню, очень мне хотелось его навестить. Вся душа изболелась, как он там, брательник мой, без меня поживает. Да и поживает ли?
Зима сорок второго — это всем зимам зима. Морозы — под сорок, воды нет. Электричества нет. Еды нет. Трамваи не ходят. А трамвай там и в мирное время полчаса шел. Ну вот, я и собираюсь к нему в гости. За неделю скоплю кусочек хлеба, презент, такие смешные тогда делали подарки, надену на себя все, что возможно, и в путь-дорогу. Темно, холодно, коленки трясутся, конечно,
Посижу, погорюю, братишку вспомяну и обратно домой, к бабке. Вот так вот одиннадцать раз за зиму пытался и ни разу не дошел, ни разу больше его не увидел.
Время после ужина он, как обычно, провел в ЦПУ, занимаясь с КЭТ, а когда поднялся оттуда, был уже первый час. У четвертого затевали каютный чай. Вся вахта у него собралась, штурман, Серый. Ярцев посидел с ними полчасика, прихлебывая чаек, слушая их веселое подтрунивание друг над другом, истории из свежей еще мореходской жизни, оценил новые изделия «фирмы»: каски «Дженерал моторс» и обклеенные поролоном ракетки «Спиде».
В кафе появилось новое увлечение — гороскоп. Серый достал его у кого-то из команды, размножил на телетайпе, и теперь мальчики с большим старанием разглядывают свое будущее, определяют свойства характеров друг друга и находят объяснения своим невольным поступкам, влечениям и привязанностям.
— Ты кто, Иваныч? Ты когда родился? — допытывался Алик. — Правда, у меня все совпадает. Я — Лев, как Рони Петерсон, характер властный, натура богатая, преодолеваю все препятствия, с огромным терпением и упорством. Жить буду счастливо, вот только умру под забором, погубит меня доброта… Серый у нас — Близнец, характер мечтательный, натура нежная. А вот кастелянша — Рак. Знак Воды, под покровительством Луны. Живет по собственным законам, чужда логике. Прочный союз с Весами. Ты кто у нас? Никак Весы найти не можем.
Около часу все стали расходиться, и Ярцев почувствовал печальную необходимость идти к себе, вновь ощутить изолированность каюты, ее холодный, стандартный комфорт, который предвещал ему бессонницу и мучительную разноголосицу объяснений с самим собой.
Опасливо покосившись на дверь каюты, словно там жил кто-то чужой и недружелюбный, он прикрыл ее поплотнее и белым, стерильным коридором вышел на корму.
Влажный, как в парной, теплый воздух мгновенно пропитал одежду. Даже на коже лица, еще прохладной от каюты, осела мелкая роса. И ему вдруг вспомнилось, что такое же ощущение душной тропической ночи было у него, когда он как-то прилетел на стоянке к жене в Сочи. Все реже и реже он вспоминал о ней, и воспоминания эти уже не вызывали в нем прежней боли. Сначала ее нечаянная неверность, потом — от случая к случаю и, наконец, осмысленная программа независимой совместной жизни. Нет лучшего врачевателя, чем время. Тогда ему казалось, что без семьи жизнь потеряла всякий смысл. За три года образ жены растворился, и если остались воспоминания о чем-то утраченном, то это, как ни странно, о чувственных, изнуряющих ночах.
Звезды на незнакомом небе были девственно чисты, но Южный Крест еще не появился. На корме было светло от луны, которая то выглядывала из-за трубы, когда судно кренилось на волне, то вновь исчезала. С кормы судно гляделось странно. Грубые, тяжелые формы поднимались вверх от палубы к палубе. Приземистая, широкая труба, словно башня средневекового замка, давила это нагромождение. Отсюда трудно было представить удлиненную стремительность носа, изящный обвод бортов, отороченных планширом, выпуклый, гладкий скос рулевой рубки. Вид с кормы так же отличался от вида с носа, как черный ход от парадного подъезда.
Тень судна скользила по воде. В темном силуэте светились окна незашторенных иллюминаторов. Каюта Натальи была третьей от кормы, и, перегнувшись через планшир, Ярцев увидел у нее в каюте свет. Этот же свет ложился на пенную гриву у борта, на окно.
Держась за скользкие поручни, он опустился на ют, ближе к воде. Шум волн стал густым, насыщенным. Винт лопатил воду, словно плуг на пашне, выворачивая из ее глубин мощные сгустки фосфоресцирующей массы. В размеренном движении винта ощущалась слепая неотвратимость, словно не было ни судна, ни главной машины, ни Южной Георгии и рейсового задания, а только это вот коловращение за кормой, в котором возникали и гасли свои светила, рождались и гибли мимолетные всплески неведомых жизней. Отдаляясь от судна, свет разряжался, дробился на отдельные вспышки. Магниевые искры в русле потревоженной воды долго еще тянулись за кормой, образуя свой млечный путь.
Его разбудил бодрый голос помполита: «Доброе утро, товарищи моряки! Прослушайте судовые известия».
Это собственное изобретение Василь Василича, по утрам рассказывать, где находятся флотские суда, какая обстановка на промыслах, вести из порта, уже принятые радистами на телетайп. Это нововведение, как и каждое поначалу, вызывало у команды недовольство. Еще бы, лишние четверть часа урывает у сна. Оптимисты утешали: «От безделья мужик мается, с непривычки. Привыкнет — пройдет». Но вот не прошло. А теперь вроде бы и просыпаться легче, когда знаешь, что где-то в сотне миль слева проходит «Зенит», что рыбы на промысле много и ждут там «Памяти Блюхера» не дождутся, а однотипный пароход «Памяти Якира» уже вышел оттуда с полными трюмами и, может быть, даже удастся встретиться, чтобы дать ему топливо. Свои ведь все пароходы, одна контора, и ребята на них свои ходят, с которыми когда-то вместе плавать доводилось, и в ремонтах стоять, и за столом сидеть, и из разных передряг выбираться. Встретиться, чтобы снова расстаться на года. Когда потом судьба сведет и где, в Тихом ли океане, на новом промысле у Кергелена или в кафе «Театральном»? Берег дорог друзьями, и когда разошлись друзья по всему свету, то каждый район, где находится знакомое судно, и на карте видится иначе — не просто голубой холодный цвет, а словно бы островок на схождении широт, от берега отпавший. И столько этих своих островков раскидано по карте, что кажется, нет уже отдаленных и тайных широт, а вся земля видится одним уютным и знакомым домом.
Ярцев слушал новости, не открывая глаз и вспоминая о своей последней встрече с Колей Ковалевым, как сидели они в кафе «Театральном», самом уютном и тихом кафе города, прочно освоенном морским людом, и Коля рассказывал, что на общефлотской конференции разошелся с начальником флота во взглядах на автоматику.
«Хвалит ее и хвалит, суда эти новые превозносит до небес, а я сижу и головой качаю».
Колю потом называли «первая жертва автоматики».
С тех пор как он перебрался в тралфлот, они не встречались, только изредка обменивались радиограммами на День рыбака да на День Военно-Морского Флота…
Помполит рассказал о результатах игр по волейболу, напомнил о подписке на газеты и журналы, фильм назвал, который вечером крутить будут, и вдруг словно выстрел среди тишины: «Сегодня банный день».
Сон с Ярцева как рукой сняло. И с отупляющим раздражением перед ним возникли тяготы предстоящего дня, изнуряющая, нелепая эта борьба с самим собой, погоня за взглядом и поиски исчезающего равновесия.
«Банный день»! Раскрытая дверь прачечной, мимо которой можно ходить беспрепятственно и видеть е е. Весь день, до самого вечера, и не надо ловить, считать те минуты, когда она протирает палубу в своем коридоре, медблоке, и искать повод, чтобы вылезти из машины. Встретившись с ней взглядом, вновь почувствовать шок разряда и час, два находиться в состоянии покоя и острой работоспособности, не думать, не слышать о ней. А потом по каплям вновь начинает накапливаться это саднящее раздражение, вначале еще не осознанное, как желание пить, которое можно заглушить сигаретой, но потом навязчивое, неотвратимое, и нить поиска исчезает, как ручей в песке, сознание схватывает побочные, необязательные сигналы, и только напряжением, от которого начинает ломить виски, можно еще продержаться каких-то четверть часа, пока жажда не станет нестерпимой.