Поселок на трассе
Шрифт:
— Ничего не задерживаемся. Яр залило, кругом обходим.
— То-то обходите, домой не приходите. Ступай в хату переодевайся да лицо под краном освежи, замученная! Растрепанная, не смотришь за собой, ты барышня, что ж ты так…
— Очень надо мне про это думать!
Однако мимоходом Любочка глянула в зеркало и потом долго плескалась под краном. Собрала просушенное белье с протянутых веревок, сложила в комнате на столе, подготовленном для глажки, вернулась во двор, принялась дорожку править от крыльца к калитке.
— Годи вже, знов ты с фантазиями, — окликнула
Обедали вдвоем, не дожидаясь отца. Раньше, бывало, Хома Пантелеймонович забегал на обед посидеть с домашними — ремонтный участок находился неподалеку, времени хватало, а теперь участок передвинули, да и сподручней было с дружками закусить прямо при дороге.
— Совсем от дома отбился, — жаловалась Матрена Васильевна.
— Вы бы ему литруху на стол выставили, — потупилась Люба, — зачуял бы.
— Любка!
— А что, неправду говорю?
— Подумай, про отца родного такое…
— А я думала-передумала, знаете, сколько про него думала, жалела. А теперь себя жалею, мама. Себя! Вас, Ольгу. Какая у нас жизнь?
— Любка… Любочка-девочка, да ты ж ничего не знаешь, да разве ж ты знаешь…
— Что знать, мама, что? Наслушалась про его знания: тот не такой, тот этакий, переэтакий, кругом виноватые. Слушала, верила. И слушать не хочу, и верить перестала.
Матрена Васильевна борщ разлила по тарелкам горячий, душистый, весенней благодатью насыщенный — стоят тарелки нетронутые; на столе зелень сочная, прямо с грядки, яркая, солнцем раскрашенная.
— Сострадать надо, дочечка!
— Сострадала уже, настрадалась, доброй была, ой такой уж доброй, выглядала, встречала, домой приводила, а теперь никакой моей доброты не хватает.
— Да что ж такое, — заволновалась Матрена Васильевна, — что ж это у нас каждый день беспросветный, куска спокойно не проглотишь… Да поешь ты без мыслей всяких, никогда по-людски не пообедаем. Повырастали!
— Повырастали, мама, верно говорите, — повырастали. Сама не заметила, как выросла. И о себе подумать приходится… Вам сколько было, когда замуж выдали?
— Не выдали, а сама вышла, самостоятельно.
— Шестнадцать вам было. Вот! В шестнадцать замужем, а я в шестнадцать ученица, школьница.
— О чем ты, Любочка? — испуганно глянула на дочь Матрена Васильевна.
— Да ни о чем, так просто, о жизни своей задумалась.
Обед закончили в молчании, Люба сложила столовый прибор в тарелку, отставила тарелки на край стола, смела крошки со стола:
— Спасибо, мама, за обед, очень вкусный. — Подхватила тарелки. — Что еще скажу вам, мама — поговорите с отцом. Мы так жить больше не можем. Перед людьми стыдно. Хоть в глаза не гляди, в школу не ходи. Никто ничего не скажет, а подумают. Поговорите с отцом, строго поговорите, раз и навсегда. А то ж вы его боитесь, теряетесь, а что получилось?
— Да как же я скажу ему? Разве послушает? Кто ему указ?
— Ну, как знаете, мама! — и вышла на кухню.
Матрена Васильевна кинулась было за ней, вернулась, принялась хозяйничать — то за уборку,
— Ишь стараешься, Любаша, аж курева кружит! — донесся с улицы певучий голос. — С какой радости подобная суета?
— Время свободное выпало, Эльза Захаровна, а то ж некогда и некогда.
— Запустили усадьбу до невозможности, — всплыл над изгородью радужный зонтик, человека не видать, ни глаз, ни лица, только разные цвета переливаются. — Хоть бы людям каким половину усадьбы продали, может, попались бы путевые.
Эльза Захаровна приподнялась на носках:
— Ты что, девочка, вечно у тебя великий пост, смотреть жалко, не может родитель побеспокоиться. Смешно говорить. Асфальт варит! Да при асфальтовом котле одну, другую дачу обслужил, дорожки проложил, площадку залил, живая копейка в кармане.
— Зачем ему чужие дачи, у него своя работа на трассе есть.
— Ну, это вы, молодые, ловкие — слова говорить: моя Лариса тоже великан мастер. А жизнь? Мне за тебя, девочка, по-соседски обидно. Ты сама, мои тебе добрый совет, сама с отца спрашивай, не жди, чтобы мать выпрашивала. Он тебя скорей послушает.
— А что мне спрашивать, у меня и так имеется.
— Мы не говорим про то, что имеется, а говорим про то, что девушке требуется. И ты не играй в дурочку, теперь это не в моде, — Радужный зонтик щелкнул, хлопнул, собрался в комочек. — И не обижайся. Я тебе как дочке говорю. Что ты, что Лариса — один у вас ветер в голове.
Наконец Люба увидела ее лицо. Краской очерченные губы. Глаза красивые, карие, настороженные.
Любочка оставила уборку, не хотелось ни петь, ни возиться с дворовым хламом — делай, не переделаешь. Убежала в комнату, остановилась перед зеркалом.
— Это ты, Люба? — крикнула из спальни Матрена Васильевна.
— Я, мама, смотрю на себя в зеркало и думаю, как человек устроен, каждый-всякий прохожий может душу замутить.
Кинулась к матери, обнимала, целовала ни с того ни с сего:
— Ну, посмотри, посмотри на меня, мамочка, ну, скажи — красивая я или некрасивая? Только честно скажи!
— Что с тобой, дочечка?
— А ты скажи, скажи… Правду скажи…
Стороною дощик іде. Стороною, На мою роженьку червону.Три двора сошлись вишняками, углами над самым оврагом — Крутояров, Таранкиных, Кудей, три чуждых друг другу жизни в одной уличной связке.
Утром, на уроке физики, Андрей Корниенко бросил Ларе записку: