Последние поэты империи
Шрифт:
Читал он свои стихи завораживающе, колдуя над ними, как древний шаман какого-то славянского племени. Он не был актером XX века в чтении своих стихов, как Евтушенко или Вознесенский, он был скорее древним гусляром. Не случайно он так любил Древнюю Русь, допетровскую Русь, не случайно он посвятил ей многие свои стихи и поэмы.
Может быть, он и сам к нам пришел как бы из того древнего времени?
А мне — семнадцать. Я — семьсотый.
Я Русь в тугих тисках Петра.
Я измордован, словно соты,
и изрешечен до утра...
А Петр наяривал рубанком.
А Петр плевать хотел
На нем стрелецкая рубаха
и бабий плач царевны Софьи...
(Поэма «Петр Первый»)
Его поэтические погружения в историю Руси явно свидетельствуют, что он был на стороне стрельцов, на стороне староверов, на стороне древних сказителей. И даже все его экскурсы в авангард, в стихотворный эксперимент скорее схожи с дерзкими творческими исканиями такого же русского шамана Велимира Хлебникова, нежели с расчетливой литературной игрой нынешних постмодернистов. Леонид Губанов обожал Древнюю Русь, все ее обряды и традиции, писал свои поэтические «Отступления в семнадцатый век», становясь сам на время то боярином, то стрельцом. При этом древнюю старину он соединял с авангардом века ХХ-го, продолжая эксперименты Хлебникова и Маяковского, сюрреалистов и концептуалистов.
Вроде бы его смелые поэтические опыты довольно схожи с опытами нынешних экспериментаторов стиха: звукопись, игра на чередовании определенных гласных и согласных, постоянные реминисценции, переклички со стихами то Есенина и Клюева, то Хлебникова и Маяковского, то Пастернака и Мандельштама — весь арсенал запоздавшего русского постмодернизма налицо. Но в поэзии Леонида Губанова даже полуплагиат какой-нибудь строки поэта серебряного века звучит будто заново, по-варварски свежо и первозданно. Его так и воспринимали — как варвара русской поэзии, несмотря на все его многочисленные ссылки на Верлена и Рембо, на Пушкина и Лермонтова. Он жил исключительно в мире поэзии, в мире русской поэзии, но вольность его обращения и со словом, и с ритмом, и с образами была такова, что весь предыдущий поэтический опыт как бы улетучивался, и он вновь оставался один на один с миром первичности — первичности слова, первичности человека.
По всей России стаи, стаи...
А на спине моей как будто
горят горчичники восстаний.
И крепко жалят банки бунта...
На город смотрят, рот разинув,
и зависть, как щенок, в груди.
А у меня, как у России, —
все впереди. Все впереди!..
(Там же)
В те шестидесятые — семидесятые годы ему завидовали многие из куда более признанных и печатаемых во всех журналах поэтов. Завидовали его дерзости, его потаенной славе бунтаря и вольнолюбца. Завидовали его свободному владению стихом, его импровизациям, его моцартианскому началу. Он был негласным поэтическим королем своего поэтического поколения. Как вспоминает его давний приятель поэт Юрий Кублановский: «Авторская декламация Губанова по силе эмоционального воздействия была вполне сопоставима с исполнением лучших тогдашних бардов, несмотря на то что не могла брать за горло струнными переборами. И слушавшие его в ту пору ценители через всю серятину последующей жизни пронесли полученный от него заряд-огонек». И в самом деле, не запомнить Леню Губанова было нельзя. Он был самородком в любой компании, впрочем, и сам любил подчеркивать это, не любил соперничества, из-за этого и драки с тем же Эдуардом Лимоновым, презрение к шестидесятникам, которых не выносил.
Я стою посреди
только окрик слетит, только ревность притухнет.
Серый конь моих глаз, серый конь моих глаз.
Кто-то влюбится в вас и овес напридумает.
Только ты им не верь и не трогай с крыльца
в тихий, траурный дворик «люблю»,
ведь на медные деньги чужого лица
даже грусть я тебе не куплю.
(«Я беру кривоногое лето коня...», осень 1964)
Может быть, еще и поэтому те же шестидесятники, немало позаимствовавшие и мотивов, и ритмов, и конкретных тем из неопубликованных стихов Леонида Губанова, не особо стремились увидеть их напечатанными... Ни в те шестидесятые годы, ни ныне, во времена полной вольности в публикациях. По сути, его открыли с помощью его друзей лишь сейчас, в 2003 году, когда наконец вышла более-менее полная книга стихотворений Леонида Губанова «Я сослан к Музе на галеры...». Так и был он сосланным поэтом все полтора десятилетия перестройки и гласности, тут уже на советскую власть не свалишь. Не нужен он был ни бывшим, ни нынешним звездам поэтического мира. Редкие публикации в малотиражных журналах его друзей ситуации не меняли.
И на коленях простою,
век свой на днище слезы черпая,
там, где любимую мою
поят вином моего черепа!..
(«Заклинание»)
Будь он широко публикуем, заметно стало бы, что, скажем, не Булат Окуджава со своей популярной песней «Молитва Франсуа Вийона» («Дай же ты всем понемногу...»), а Леонид Губанов со своей «Воинствующей просьбой» первичнее и оригинальнее:
Дай монаху день мохнатый,
удочку, земли богатой,
ласточку и апокалипсис,
думку вербы — а пока я с ним.
Девушке — коня лихого,
мох на шлем богатыря
и лукавого больного
в комнаты нашатыря...
Чайной ложкой по лицу
дай последнему дворцу.
Дай закату три зарплаты,
домовому — треск колоды,
пастернаку — злость лопаты
в облигациях урода...
Ну а мне дай мужество —
никогда не оглядываться!..
Кстати, и во многих стихах Андрея Вознесенского явно слышны губановские мелодии, видны губановские находки. Впрочем, поэт был щедр и по молодости никогда не отчаивался.
А я за всех удавленничков наших,
за всех любимых, на снегу расстрелянных,
отверженные песни вам выкашливаю
и с музой музицирую раздетой.
Я — колокол озябшего пространства...
(«Зеркальные осколки»)
И он звонил в свой колокол озябшего пространства, стараясь дозвониться до сердец своих соотечественников. Если сравнивать по дерзости, и поэтической, и политической, стихи Леонида Губанова и предссыльные стихи Иосифа Бродского одних и тех же лет — конца шестидесятых — начала семидесятых, — то, на мой взгляд, стихи Губанова были и ярче, и дерзостнее, более вызывающими, но вот беда! — гэбэшная Москва за Губановым послеживала, но в ссылку не отправляла.