Последний рубеж
Шрифт:
— Откуда вы родом? Из какой семьи и сколько вам лет?
На все пришлось ответить.
— Значит, вы из Каховки? И кто у вас там есть?
— Мать.
— Это вы ездили от политотдела армии за питерской голодающей детворой?
— Так точно, — говорю.
А Эйдеман стал дополнять, как было дело с поездкой, и заодно про Катю рассказал, какая она молодчина, и все такое. Ну, тут вступились и те двое, что сидели на диване; тот, который был с Красным Знаменем на груди, сказал:
— А ведь всё это здорово! Прямо как из поэмы.
— Про эту историю и в Москве знают, — вставил бородатый комиссар. — Самой Крупской докладывали
— Послушайте, товарищи, — сказал Уборевич. — А ведь эти детские колонии все равно будем устраивать. Не сейчас, конечно. Но когда побьем барона, к этому мы еще вернемся. О детях придется подумать первым делом.
И опять он поворачивается ко мне:
— Вот что, товарищ Дударь. Мне доложили сейчас, что вы хорошо воевали, были ранены и вели себя во всем достойно. Из Берислава сообщили, что вы добыли и передали штабу ценные документы и сведения. Большое вам спасибо. Но видите ли, товарищ Дударь, дорогая вы наша воительница. — Он шагнул ближе, тронул меня за плечо и легонько встряхнул. — Милый вы наш товарищ! Признаюсь, на месте прежнего командарма я не принял бы вас в кавалеристы. Приказом наркомвоена запрещено брать женщин на строевые должности.
Эйдеман отозвался на это:
— Ну, не очень-то он соблюдается, приказ этот. У нас много женщин на фронте. Сами рвутся в строй.
Я уже все понимала: после того, что произошло со мной в Бериславе, в кавалерии меня не оставят — секрет мой раскрылся, и кончено все прежнее. Эх! Как огорошенная стояла я, и ясно припоминались те кленовые листья, которые были при мне, когда я еще только собиралась стать Орликом и просилась в кавалеристы. Вспоминалось, как эти листья подбирали на улице красноармейцы и накалывали на штыки. Ах, листья вы кленовые, лапчатые! Сколько отрадных, добрых минут вы доставили и тем красноармейцам, и Саше Дударь! Из памяти Саши вы никогда не уйдете, как и тогдашний разговор с бывшим командармом и те слова, которые он потом сказал: «Видишь, какие у нас бойцы! Воюют уже который год, а прекрасное любят. Не забывают! Не забывай и ты, не грубей, в душе сохрани красивое. Ради того и воюем…» Как песня, запали эти слова. В сердце вошли, как музыка, и теперь я стояла и думала: все, что было, во мне и останется и не уйдет из памяти.
И пока я все это вспоминала и обо всем этом думала, Эйдеман мне такое говорил:
— Вы не огорчайтесь, товарищ Дударь. Ведь я-то все про вас знал и, видите, не трогал, не позволял отчислять из кавалерии. Но после того, что произошло с вами в Бериславе, ни у вас, ни у нас просто выхода нет.
Слушаю я все это и — что делать? — молчу.
И вдруг с дивана вмешивается новенький командир с орденом на груди, и я потом узнала — это Блюхер.
— Послушай, Роберт Петрович, — обратился он к Эйдеману, — отдай ее мне в дивизию. У меня санитарок не хватает, а эту, — он показал на меня, — я бы с удовольствием взял. Отдай, а?
Вот так решилась моя судьба, — заканчивает Орлик свою запись в дневнике. — Я зачислена со вчерашнего же дня в дивизию Блюхера и отныне в списках личного состава буду значиться как Александра, но с двойной фамилией: Дударь-Орлик. Так распорядился сам Блюхер, Василий Константинович, мой новый комдив. Определена я в полковой санпункт сестрой милосердия и политбойцом, что дает мне право сохранить за собой карабин, а просто сестрам такое оружие не полагается иметь.
Да, как тогда, больше полугода назад, когда я стала кавалеристом, во
Катя нашла свою подругу в пристанционном садике у дощатого стола, врытого ножками в землю.
Настроение, в каком находилась сейчас Саша, нельзя было назвать ни грустным, ни яростным, ни каким-то еще. Нет, у Саши, по всей видимости, вообще не было никакого настроения. Она сидела на лавке с тоже врытыми в землю тумбами и смотрела на птичек, прыгавших около.
— Я все уже знаю, — сочувственно сказала Катя.
— Ну и что, — безучастно раздалось в ответ.
— Ничего… Я просто так… Была сейчас в штабе…
— Ну была ты… И что?
— Да я так… Ничего особенного. Ну, видела, как подали к крыльцу лошадей для них. Ты знаешь, о ком говорю…
— Ну знаю… Ну и что?
— Ничего, Сашенька. Я просто так рассказываю… А ты, конечно, расстроен?
Тут Саша резко дернулась:
— Я не Орлик уже! Можешь про меня в женском роде говорить. А, да все равно!
— Что все равно, Сашенька?
— Все!.. Я кончилась. Нет Орлика.
У Кати есть такая запись об эпизоде, происшедшем у дощатого стола:
«Наш сегодняшний разговор в садике был нелегким и для меня и для Саши. Девушки склонны делиться друг с дружкой своими переживаниями, и мы с Сашей это часто делали, естественно. Но оказывается, до поры до времени в душе каждой остается еще что-то нераскрытое, а тут уж мы с Сашей как бы полностью раскрылись.
Меня очень задели слова Саши: «Я кончилась», и я крикнула ей со злостью:
— Ты забыла про черные ноги своей матери? Забыла, да? Про все, все забыла!
Потом я пожалела, что раскричалась, да было поздно. Не надо было о ногах матери напоминать. Не смогу даже сама объяснить, почему вдруг они припомнились. Что-то тайное, мне кажется, происходит исподволь в нашем мозгу. Краем уха иногда какие-то слова услышишь, мысль какая-то мелькнет или что-то прочтешь, и все уйдет в глубины памяти. Но не бесследно. В мозгу это все само перерабатывается в убеждение или в чувство и внезапно явится, как озарение… Но доскажу про то, что было между нами у дощатого стола.
Саша отозвалась на мои слова странным образом. Еще одетая по-мужски, она полезла в карман своих синих кавалерийских штанов и протянула мне какую-то бумажку. Я прочла: красноармеец Александра Дударь-Орлик назначается сестрой милосердия в такой-то пехотный полк.
Номер меня удивил, я что-то не помнила полка под таким номером в нашей Правобережной группе.
— Это где? Что за полк? — спросила я.
— К Блюхеру я попала. Сам меня взял.
Ах, вот оно что! А я уже знала от штабных, что при беседе с Орликом присутствовал и Блюхер.
— Так что же ты сказала, что кончилась? Сашенька!
Только я это произнесла — да так, с сердцем, — как обе мы заревели. Негромко, с оглядкой, чтоб не увидел кто, но что скрывать — поддались слабости, сидящей в каждой из нас.
Втайне я часто думала: очень ли надо женщине надевать на себя мужскую личину, как это сделала Саша? Поступок геройский, и Саша показала, что умеет и в этой личине быть достойным бойцом и товарищем. Такие, как Саша, способны стать всем, чтобы лучше послужить революции. Но, значит, в ней, показалось мне, слишком мало женского, если и в синих штанах не могут ее распознать.