Последняя книга, или Треугольник Воланда. С отступлениями, сокращениями и дополнениями
Шрифт:
Прежде всего, брат Татьяны Николаевны, как немедленно выяснил Паршин, не был художником. «Нет, Евгений Николаевич Лаппа не был ни художником, ни скульптором. Он, как сказала Татьяна Николаевна, был просто шалопаем, еле окончившим реальное училище…» [266]
Леонид Константинович забыл, что несколькими страницами ранее Т. Н. говорила ему нечто совсем другое, а именно, что брат ее Евгений Лаппа был художник и даже какое-то время брал уроки у Пикассо. Родители, — рассказывала в этом случае Паршину Т. Н., — «предлагали мне в Париж ехать. Женька как раз заладил: „Хочу у Пикассо учиться“. И как раз одна наша знакомая француженка в Париж ехала, и Женьку с ней отправили. Отец ему деньги посылал и все такое…» [267] .
266
Леонид
267
Там же. С. 25.
Был ли Евгений Лаппа талатливым художником или «шалопаем», как считает Паршин, неизвестно. Существенно, что для Булгакова он стал моделью юноши-скульптора, брата героини. Т. Н. рассказывает, что в 1918 году Евгений Лаппа был призван в армию и погиб в первом же бою. Булгакову во время написания пьесы «Братья Турбины» это трагическое событие известно.
Далее, горничные… Нет! — якобы продолжает строка за строкою опровергать все ту же бедную книгу Татьяна Николаевна. И, по словам Паршина, «рассказывает, что в 1913 году у Булгаковых было две горничных, хотя жили они на один дом» [268] .
268
Там же. С. 86.
Очень сомневаюсь, чтобы Т. Н. могла сморозить такой вздор. Да и сам Паршин уже записал с ее слов о доме Булгаковых в 1913 году: «У них кухарка была и горничная…» [269]
Прислуги две, как было принято в таких семьях, — в доме Булгаковых в Киеве, на Андреевском спуске, или, что более знакомо читателям, у Филиппа Филипповича Преображенского в Москве, в повести «Собачье сердце». Прислуги две — кухарка и горничная. Но горничная — девушка, обслуживающая горницы, чистые комнаты, — одна. В пьесе же Булгакова «Братья Турбины» речь идет не о прислуге, не о кухарке, а о двух горничных и, следовательно, о двух квартирах.
269
Там же. С. 30.
Как видите, ненависть — плохой советчик.
А вот и далее: «Она говорила, что „Братья Турбины“ ничем не напоминали ей семью Булгаковых», — уличает меня Паршин. И — на той же странице! — приводит такие слова Т. Н.: «Вы знаете, я видела эти пьесы, и не один раз, но о чем там, содержание — совершенно вылетело из головы, ничего не могу сказать. Вот, хоть убейте! Не знаю» [270] .
Есть и другие сомнительные ссылки на ее свидетельства: «…Предположение, что прообразом героини пьесы Кэт Рында является Т. Н. Кисельгоф, Татьяна Николаевна уверенно отвергла, так же как и предположение, что в пьесе могла отразиться история любви ее и Михаила Булгакова. Это бы ей, я полагаю, запомнилось» [271] .
270
Там же. С. 85.
271
Там же. С. 85.
Нет, не запомнилось.
О том, что ее нет в произведениях Михаила Булгакова, Т. Н. говорила мне с горечью и обидой. Это она тяжко выхаживала его во Владикавказе во время тифа, но в «Записках на манжетах» ее нет. Нет в «Белой гвардии». Нет в «Театральном романе». Нет в «Записках юного врача». Хотя в годы их брака она всегда была рядом. Может быть, потому он ее и не видел, что она была слишком близко? Впрочем, рассказывая об этом, Т. Н. называла только сочинения, прочитанные или перечитанные ею уже в новое время — в эпоху посмертного вхождения Булгакова в литературу. С рассказом «Мне приснился сон» произошел даже маленький инцидент.
В этом фрагменте герою, в котором нетрудно узнать автора, снится счастливое прошлое: Рождество, киевская квартира,
«В громадной квартире было тепло. Боже мой, сколько комнат! Их не перечесть, и в каждой из них важные обольстительные вещи. <…> От парового отопления волнами ходило тепло, сверкали электрические лампы в люстре, и вышла Софочка в лакированных туфлях. Я обнял ее. <…> На Рождестве я вел под руку Софочку в кинематограф, снег хрустел у нее под ботиками, и Софочка хохотала».
Я своею рукой переписывала булгаковские тексты — пером, потом, на машинке, перепечатывала каждую букву этих текстов, готовя их к печати, и уже хорошо слышала внутренний голос писателя… Знала этот дом на углу против церкви, эту «тихую и важную» дверь подъезда, лестницу… И, конечно, понимала, что речь о Тасе и ни о ком другом. А имя? Ну, трудно ли заменить имя, тем более что он взял его совсем близко — имя ее младшей сестры.
(Я уже сталкивалась с этим приемом в прозе Михаила Булгакова. В «Белой гвардии» Виктор Мышлаевский очень похож на Николая Сынгаевского, друга юных лет. Фамилию писатель заменил, а имя взял совсем близко — имя его младшего брата, Виктора. Правда, у Николая Сынгаевского было сдвоенное имя — Николай Николаевич. И Мышлаевскому, сохраняя тепло прототипа, Булгаков дал сдвоенное имя: Виктор Викторович.)
Вот по этому поводу, но совершенно спонтанно и без вопросов с моей стороны, Т. Н. сказала с неожиданной ревностью: «Софочка — это я». Добавила с каким-то выражением упрямства, вероятно, свойственным ей в молодости: «Это у меня были лакированные туфли». И по настороженным ее глазам было видно, что она не верит, что я ей верю.
Но и это был отклик на свежую публикацию.
А в молодые годы сочинения Михаила Булгакова проходили мимо нее. Она не запомнила повесть «Первый цвет», по-видимому, посвященную его — и ее! — «беспечальному поколению». Об этой повести Булгаков писал в письмах. Константину (в феврале 1921 года): «У меня в № 13 (в Киеве, на Андреевском спуске. — Л. Я.) в письменном столе остались две важных для меня рукописи: „Наброски Земского вр<ача>“ и „Недуг“ (набросок) и целиком на машине „Первый цвет“. Все эти три вещи для меня очень важны». Надежде (в апреле того же года): «На случай, если я уеду далеко и надолго, прошу тебя о следующем: в Киеве у меня остались кой-какие рукописи — „Первый цвет“, „Зеленый змий“, а в особенности важный для меня черновик „Недуг“. Я просил маму в письме сохранить их». Правда, далее он поручает Надежде «сосредоточить все в своих руках и уничтожить». Но месяц спустя снова возвращается к этой теме: «В случае отсутствия известий от меня больше полугода, начиная с момента получения тобой этого письма, брось рукописи мои в печку [за исключением, пожалуй, „Первый цвет“]».
Ко времени встречи с Т. Н. письма Булгакова, сбереженные Н. А. Земской, были мне хорошо известны. И, конечно, я мечтала узнать у Татьяны Николаевны хоть что-нибудь о повести «Первый цвет» и что-то — дополнительно к изложенному выше — о владикавказских пьесах. О повести она не могла сказать ничего — ей было неизвестно это название. А пьесы… «Какие пьесы? — возразила Т. Н. — Он написал и поставил там одну пьесу: „Братья Турбины“». Названия «Самооборона» и «Парижские коммунары» ей ничего не говорили. А «Сыновья муллы»? Спектакля она не помнила. Точнее, не помнила, что был спектакль. А о том, как сочинялась пьеса, с удовольствием рассказывала.
Рассказывала о соавторе: нет, это был не Беме… местный был соавтор, ингуш… или осетин… нет, все-таки ингуш… И о том, что писали «у нас дома»… или у него?.. вернее, и там и там… И о том, как в это время жили… «Не голодали, — говорила Т. Н. — Ели все-таки каждый день». (Попробуйте вы, нынешние, услышать это «все-таки каждый день»; это ведь означает: по крайней мере один раз в день; потому что в их семейной жизни бывали времена, что и не каждый день…) На что жили? Ну, не на зарплату же! Была золотая цепь, подаренная ей матерью; большая и довольно толстая цепь. «Приданое?» — переспросила я. «Ну, это не называлось приданое. Просто мама подарила…» Ну вот, снимался кусок (Т. Н. показывала руками длину в несколько сантиметров). И продавался. Потом она покупала печенку, готовила паштет… А вообще-то ели картошку, огурцы, подсолнечное масло.