Последняя война
Шрифт:
Поселили немца временно, до выяснения, в охране, в караульном помещении. Васька, согласно своим твердым взглядам на оккупантов, предложил немца пристрелить, но лично Емлютин не разрешил этого делать, до выяснения.
Когда Славка пришел с поста, он увидел этого немца уже в караулке. Он сидел на скамеечке перед домом, сидел один, ребята стояли перед ним, а кто и сидел, но только не рядом, не на скамеечке, а на земле. Немец молчал, поглядывал на партизан, старался быть спокойным, делал спокойное лицо; у него это получалось, хотя кто же мог поверить в его спокойствие? Ребята тоже молчали, откровенно разглядывали
Славке сразу бросилось в глаза то именно, что оккупант был голый. Круглый живот, полные покатые плечи, и на этих плечах и на животе очень смешными были подтяжки, узкие, уже порядочно засаленные, с металлическими бляшками, чтобы можно было подтянуть или опустить, когда понадобится. И босые ноги, босые ступни мирно и строго рядышком, одна рядом с другой, покоились на прибитой травке. Пыльные ноги, на одной между пальцами грязь присохла, в лужу где-то наступил. Голова круглая, стриженная под машинку. Оккупант. А кричал ведь: "Лос! Лос! Капут! Нах Москау!" И разное другое. И прикладом подгонял. И в детей стрелял. Конечно же стрелял, сволочь!
Наконец кто-то придумал и сказал немцу:
– Гитлер капут.
– Хитлер капут, яволь, геноссе, - быстро отозвался немец. И стал ждать каких-нибудь еще слов или команды, готовый отозваться на новые слова, исполнить команду. И глаза его были как у пса - все понимали, а сказать ничего не могли. Оккупант.
Священная ненависть. Как же его ненавидеть, когда он сидит перед тобой в подтяжках на голом животе, с умными, как у собаки, глазами. Пупок беспомощный, как у всех людей, в ямочку завалился. А тот горлопан-мотоциклист на Москву спешил, не дошел до Москвы, и танки те, и грузовики с медвежатами, с зайчатами на дверцах, и те битюги, и породистые морды в автобусах, начальники этого голого оккупанта, и тот конвой, что на Юхнов повел людей.
Самые подлые для Славки были теперь почему-то те, что говорили: "Гут, гут" - и щадили его, отпускали, чтоб он жил. Гут, гут, а сами на Москву перли, а сами людей на Юхнов гнали, а сами поджигали деревни, наших женщин насиловали. Этот, с пупком, насиловал наших женщин?..
Другой раз, возвращаясь в караулку, еще издали Славка услышал гвалт, слишком уж напористый, веселый. Когда завернул за угол и проходил мимо окон, опять грохнуло, даже стекла дрогнули. В окно заметил, а войдя, уже точно разглядел веселую картину. Посередине казармы, на табуретке, сидел этот голый немец, а вокруг него толпились ребята, горячие, шумные, то и дело раскачивались от смеха. Руководил всем делом курносый партизан, из местных, шутник по имени Колюн.
– Так, - говорил Колюн, - повторим еще раз, повторение мать учения. И вразбивку, отчетливо выговаривал слова, которые немец должен был повторять.
– Не годи-ится, - возмущался Колюн.
– Что же ты, фриц безмозглый, у нас так даже попугаи умеют. Неужели трудно сказать: твою, по буквам говорю - т, в, о, ю, и не мэчь, а мать, ма-ать. Понял, кочерыжка? Ну, еще разок.
– ...тэфью...
– Тьфу ты, падла.
– Га, га, га, ох-хо-хо...
– Что же, у вас все такие? Как же вы воюете? Полные
Немец только моргал белесыми ресницами. Трудно давался ему чужой язык.
Васька полулежал на нарах, не принимал участия в обучении немца.
– Не впрок ему, - сказал он издали, - и не сможет он, их Гитлер всех одурачил, кончай хорька гонять.
– Ну, - сказал Колюн, - последний раз.
Славка не смеялся, но ему тоже было смешно. Когда же за последним разом последовал еще последний, и еще потом, и еще, он сказал, ни к кому не обращаясь:
– Зачем издеваться над человеком?
Не захотелось Славке оставаться в помещении, захотелось одному побыть, и он ушел. Бродил меж деревьев, по молодой травке, по мхам, по прошлогодним листьям, а немец из головы не выходил. То ненавистный, то жалкий, то смешной. Мало тут, конечно, смешного. Не шел из головы немец, и вдруг Славку осенило: надо описать его. Как раз газета открылась, "Партизанская правда". Один номер уже вышел. Описать этого немца - и в газету.
Завернул в штаб, попросил у девушки-машинистки бумаги, у нее же карандаш взял, забился в лесную глушь, устроился под тремя березами - из одного корня росли - и стал сочинять заметку, немца описывать. Давно не держал в руках карандаша, и бумаги давно не было белой перед ним, забыл и про бумагу, и про карандаш, а было ведь это хорошо, карандаш и бумага.
Заметка получилась. Ходил Славка по лесу, разворачивал бумагу и читал, опять сворачивал и опять ходил, потом прочитал последний раз - все же очень хорошо получилось - и пошел в штаб. Ходил вокруг да около, стеснялся спросить, где найти редактора. Много прошло времени, а тут и редактор сам явился, откуда-то приехал, в седле, на огромном жеребце. Жеребец был непропорционально огромен, а редактор, в картузике, щупленький, непропорционально мал для такого жеребца.
– Товарищ редактор, - Славка подошел поближе, и жеребец ему показался совсем горой - и как только редактор взбирается на него?
– протянул свою заметку, свернутую трубочкой. Лошадь оглянулась на Славку, и он отступил немного.
– Ты жеребчика не бойся, - сказал редактор, - давай сюда.
Славка опять подошел поближе и опять протянул трубочку. Редактор развернул, прочитал вслух название и сказал:
– Хорошо. Давай познакомимся. Коротков Николай Петрович.
– Холопов, Слава.
Николай Петрович перегнулся очень сильно, протянул руку.
...Легким шагом возвращался Славка в казарму. Как будто с души свалилось что-то тяжелое, давно его тяготившее.
Книга вторая
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Пришлось немца этого расстрелять.
В караулке к нему уже было привыкли. Спал он на печке, никто его не охранял, с завтрака, обеда и ужина ребята приносили ему котелок с едой. Когда делать было нечего и когда было настроение, потешались над ним, обучали матерным словам.
Конечно, этот немец страдал. Если Славка возвращался из наряда, входил в караулку, пленный стряхивал с себя апатию - или это был сон с открытыми глазами, - мгновенно менялся в лице, поднимался сразу, делал несколько шагов навстречу и говорил всегда одно и то же: "О майн камерад" - "О мой товарищ", - со стоном говорил немец эти свои слова. Близко однако не подходил.