«Посмотрим, кто кого переупрямит…»
Шрифт:
– Дайте слово, что не опубликуете этот комментарий, по крайней мере, пока я жива.
Слово я дала и не только сдержала – передержала: вот уже за четверть века перевалило, как ее нет на этом свете, а разбор мой так никого и не искусил, затерян в черновиках, даже не знаю – жив ли?..
Ну и ладно: среди множества цезур и белых пятен, оставленных мной “по жизни”, пусть белеет и это.
Статья “Осип Мандельштам – поэт иудейский” [858] была написана уже в Израиле, поэтому Н. Я. ознакомиться с ней никак не могла.
858
Мандельштам –
(Впрочем, как мне доподлинно известно, в конце семидесятых русскоязычная израильская журнальная пресса в том или ином виде до России доходила… Кто знает?
Известные Н. Я. наброски в статье практически не использованы. Да и вызвана она совсем не первооткрывательским филологическим азартом, как было в Союзе…
Архитектура здешнего неба, земля цвета охры, лилово-красное цветение деревьев, лепка лиц – всё это ошарашивало.
Вместо привычного, но малодоступного личному опыту испытания поэзии временем обстоятельства подбросили мне вызывающе демонстративное “испытание пространством”.
Название статьи способно ввести в заблуждение.
Эпитет ни в коем случае не относится к вероисповедальным праотцовским корням личности поэта.
География тут более значима, чем история, а топография важнее биографии: “иудейский” – это как Иудейские горы или Иудейская пустыня.
Тогда для меня из всей русской поэзии только строчки Мандельштама не выцвели под первобытным израильским солнцем, и только его стихи звучали в рифму иудейским холмам…
Но, вернувшись в тогда, снова и снова вопрошаю: что это было?..
И тут возможны два и только два варианта.
Либо я что-то важное в Н. Я. проглядела, упустила, и это – ее христианство.
Я-то полагала, что у нее христианство – чисто культурное переживание высшего порядка: от Гейне до Мандельштама христианство, эта “ветка Палестины” и “младшая сестра земли иудейской”, давало еврею не просто входной билет в европейскую культуру, но и нечто большее – чувство причастности, законности своего пребывания в этой самой культуре… А без нее и жить-то не стоит.
Такое же отношение она приписывала Мандельштаму: сын, отпущенный отцом на волю для свободной игры с его творением…
А что, если – нет, если я ошиблась, и ее христианство намного ближе к вере в Христа, чем к любви к Шуберту и Гёте?
Тогда, значит, я оскорбила в ней веру, да еще по дороге Мандельштама взяла в заложники…
Возможен, однако, – и даже очень! – другой вариант…
Ведь она со мной не спорила, не протестовала, не опровергала… Просто попросила… А значит, признала мою правоту. А значит, это не я в ней, а она сама что-то в Мандельштаме сильно недопоняла, нечто существенное в нем просмотрела, проворонила во время их Воронежского сидения.
А это – как удар по прошлому, излюбленная фабула мелодрам, а то и водевилей: случайно обнаруженное свидетельство измены горячо любимого покойного супруга, с которым жили душа в душу, тело в тело.
Приоткрывалось неожиданное, намечался момент истины, домыслить который невозможно, – таинственным образом к нему примешивался интерьер: настольная лампа, которая светила куда-то вбок, не покушаясь на наши лица, нечто серенькое за окном, то ли поздний февраль, то ли ранний март, а главное, запах, напитавший комнату, смесь табака и засохших цветов, загадочный и тревожный запах воспоминаний.
Сценография выстроилась под стать сцене, столь значительной, что, по счастью, у нее имелся
Н. Я. про него говорила:
– У него ресницы, как у Оськи в молодости. И взмахивает он ими точно так же…
Однажды Петя прочитал Н. Я. свое эссе “Ворованный воздух” [860] , яростное и навсегда прощание с Россией. Эссе Н. Я. напугало (“Такая ненависть! Я и не подозревала…”), еще больше испугалась за автора. После чтения, улучив минуту, шепнула: “Увозите его скорей!”
859
Это был короткий – на одну тетрадную страницу – крайне интенсивный текст, написанный под прямым влиянием “Четвертой прозы” О. М. Он не сохранился. Оказывается, экзистенциальный ужас можно было испытывать даже в период брежневского застоя. Н. Я., прослушав “Ворованный воздух”, отреагировала несколько невпопад:
“Наверное, там у вас в Киеве сильнее чувствуется антисемитизм”. Она никак не могла себе представить, что дело не в отталкивании от СССР, а именно в притяжении к Стране Израиль, впитанном прямиком из мандельштамовских текстов.
860
Цит., соответственно, из стих. О. Мандельштама “И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме…” (1933–1934), “Ламарк” (1932, в ориг.: “Ты напрасно Моцарта любил”) и статьи Н. Гоголя “Скульптура, живопись и музыка” (1831, в оригинале: “Но если и музыка нас оставит, что будет тогда с нашим миром?”).
До публикации Петиных переводов читающий Израиль знал О. Э. только как мужа Н. Я.: ее “Воспоминания” перевели достаточно оперативно [861] , с успехом и последствиями. ‹…›
…В каком-то из мемуаров о Н. Я., чьем точно – не упомню, скорей всего, всеохватной Эммы Г. [862] , я споткнулась об эпизод, внезапно увиденный мной изнутри, своими глазами и навсегда, – как если бы чужая память стала собственным воспоминанием или чужое воспоминание – собственным сном.
861
Ю. Л. Фрейдину.
862
Эммы Григорьевны Герштейн.
Это Москва. Это конец сороковых и зимы. Еще холодно, но уже не люто, снег еще летает, но втихаря, стыдливо.
Экспозиция передвижников, смесь “пейзажа с жанром” сталинской школы: особая лирика мирового захолустья, тусклый уют уцелевших комнат в развороченных домах, осторожное продвижение к утраченному идеалу обыденности. А это значит: круговая порука и круговая оборона сотен тысяч выживших против легионов еще неостывших мертвых.
Негустая, но плотно сбитая толпа у входа в зал им. Чайковского.
В стороне от нее, на отшибе, у колонны зыблется тень без особых примет. За колонну она не столько прячется, сколько цепляется, а когда отпускает и ныряет в толпу, – ее не толкают, но аккуратно огибают, как невидимую, но ощутимую преграду при массовом заплыве. Тяжелое драповое пальто, слишком обширное для ее усохшего тела, боты – глазом ощупываю их рвущуюся наружу малиновую подкладку, руки без перчаток, голова непокрыта.
Концертное братство тех дней не радует глаз элегантностью, а нос – ароматом тонких духов. Если чем коллективно пахнет, так это нафталином, стойко охранявшим останки довоенных гардеробов.