Посторонним В.
Шрифт:
Вот какая-то из следующих: Олаф собирает свои вещи в два огромных желтых пакета из магазина «Магнит», в полной тишине, я сижу на полу и пытаюсь удержать его за штанину, голубые новые джинсы, хочу что-то объяснить, бесполезно, не слушает, отодвигает ногой. Тихонько подвываю. Он все равно уйдет.
Возвращается ненадолго: придерживая меня одной рукой за плечо, сильно бьет по лицу другой. Раз, два. Три. Подвывать перестаю.
Вот я наливаю себе коньяку в бокал для виски.
Вот вибрирует телефон: вызывает В.
Я не беру трубку, я не плачу, я уверена, что сейчас умру, а мне это нельзя,
Это уже из середины: ночью Олаф подъезжает к дому на такси, выкрикивает под окнами разные слова. Я боюсь, прячусь за занавеску, гашу лампу. Не плачу. Или тихонько подвываю?
Вот я вру что-то в телефонную трубку Фединьке и Настоящему Полковнику, не выхожу на работу неделю: отвожу ребенка Павла в школу и снова укладываюсь в кровать.
Вот появляется Олаф, у него охотничье ружье, когда успел взять из сейфа, он хочет выстрелить? Мне все равно. Сидит с ружьем на лестничной площадке. Соседи? Мне все равно. Не подвываю.
Вот мама спрашивает, что происходит, мама плачет, я не плачу.
Вот я у окна с бокалом для виски. В нем коньяк.
Телефонный звонок, Работница-Крестьянка, простите, Анна, говорит, что я – сука и что у меня нет больше мужа, что Олаф – теперь ее муж. Фактически, добавляет она.
Звонок в дверь, приходит Цэ с рассказом о том, что Олаф разбил в дрянь машину.
Блямкает домофон, это В., я осторожно выключаю домофон, вешаю белую трубку, я не плачу. Выглядываю в окно – вот он В., в яркой куртке. У подъездной двери. Стоит. Курит.
Курит? В. не курит. Спускаюсь вниз в шортах и майке без рукавов, я не плачу, собираю какие-то слова, какие могу произнести, и говорю В. (действительно, курит): надо уходить, не приходи, не хочу, мне так хуже, – я не плачу, я уверена, что сейчас умру, а у меня ребенок Лиза и ребенок Павел.
В. больше не звонил. Я не спрашивала Олафа, встречался ли он с ним, как собирался, как хотел.
Мы никогда не разговариваем об этом. Зачем?
Вот Олаф. Появляется ночью, дети спят, он сильно пьян. Что-то говорит, я уже не слышу, он теряет равновесие, хватается за меня, мы падаем вместе, он необыкновенно быстро, каким-то рывком поднимается, бьет меня ногой в бок, и еще раз, и другой ногой. И в лицо. И еще раз. И еще.
Я не плачу, я радуюсь, радуюсь – наконец-то меня наказали.
Вот я, с развороченным ртом, лежать очень больно – не получается дышать, сидеть гораздо легче. Но дышать все равно получается плохо.
Я не плачу. Подвываю? Похоже, да. Звоню, вызываю такси. Еду в больницу, нет-нет, в другую.
Олаф на пороге, он принес огромную елку, скоро Новый год, какие-то продукты, из пакета вытарчивают мандарины в большом количестве, соки, рыбьи хвосты, напитки для детей типа холодного чая, они любят, бутылка коньяка, бутылка мартини бьянко, бутылка водки.
«Не готов, – сказал он предельно хмуро, – я от тебя отказаться. Переоценил свои силы. Крестовина для елки ведь есть у нас?»
«Я не учу тебя ни мести, ни прощению. Потому что только забвение – и месть, и прощение». [11] Крестовина была.
И я не плачу.
Пышный, нагловатый и разноцветный
11
Хорхе Луис Борхес. Фрагменты апокрифического Евангелия.
Небольшие аккуратные птицы с человеческими добрыми лицами молча смотрят на меня.
Пока у тебя что-то есть, что хочется отдать, сказать, сделать, – отдавай, говори и делай. Это ведь твое, так? Ты и распоряжаешься. Пусть водопад, камнепад, сход снега, пусть лавина, цунами, ураган – обрушивай, не бойся. Он выживет.
«Дай душу собакам, дай бисер свиньям, главное – дай». [12]
Вставай с подоконника, куда уселась рыдать о загубленной молодости, потерянных надеждах и несчастной любви.
12
Хорхе Луис Борхес. Фрагменты апокрифического Евангелия.
Птицы с графичных ветвей тобой гордятся и одобрительно улыбаются – твой рай, твой сад, твоя жизнь.
8 апреля
22.00
Справляем Новый год мы очень своеобразно. Тридцатого декабря, не успев отметить сутки пребывания Олафа в семье, приходится неожиданно отмечать появление Колхозницы, простите, Анны.
Анна блямкает домофоном, Анна взбирается по лестнице, в одной ее руке бутылка шампанского, полусладкого, да, в другой – маленький мальчик, похожий на зайчика, беленький и хорошенький. Ее волосы явно в парикмахерской парадной укладке, посверкивает перламутровый маникюр.
– Не помешала? – с вызовом говорит Анна, упирая текущие по пухлым и ледяным щекам глаза на Олафа, Олаф пунцовеет и выталкивает ее взглядом обратно в коридор, на лестницу, к холодной металлической подъездной двери с узорной наморозью, в заснеженный и замусоренный двор подъезда, на хорошую улицу имени пролетарского писателя, и еще далее – по мертвой зимней набережной, по твердой ледяной Волге, до призрачной, воображаемой линии горизонта. Голос Анны – голос Дональда Дака, страдающего ларингитом, задор и педерастические интонации присутствуют, звонкость немного приглушена.
Мы сидим на кухне. Фееричное возникновение Анны с частями ее семьи нарушают мои большие гастрономические планы – хорошая жена обязана метать на новогодний стол яства, кушанья и прочие блюда. В текущий момент я перетирала говяжью печень с жареным луком, морковью и травами – паштет, дети любят, прослоить сливочным маслом, хорошенько охладить.
Цэ как-то был в Греции, на священной горе Афон, беседовал со старцами. Под большим впечатлением рассказывал потом, что в каждом человеке есть бесы. И что надо их изгонять.