Потерянный альбом
Шрифт:
…так что остается?.. что остается мне?.. выходит, только рассказать о Равеле, о самом композиторе, о его жизни, истории, страданиях, рассказать все, что я знаю… передать историю Равелячудодея… Равель: кудесник несравненного звучания, призыватель изумительных наплывов чувств, заклинатель живой музыки, что не поддается анализу, что вдребезги его разносит… неопровержимый Равель, как бы его позабавило, что я говорю через него… от этой вести он бы возвысил свой голос в песне… это бы его позабавило, факт, почти так же, как если бы он узнал, что «Болеро» — произведение, от которого он отрекся, которое отрицал, — стало его символом… самой его визитной карточкой… единственным, чем он известен… и пожалуйста: один человек, одно произведение — и тема закрыта… так на человека вновь надевают намордник… трагедия усугубляется… и речь о произведении, что отстаивает продолжение, отстаивает инклюзивность и неопределенность… если бы только мне можно было поговорить с Равелем, рассказать о своей мечте, своей давно угасшей мечте учиться на композитора, чтобы закончить «Болеро» так же, как другие «закончили» «Реквием» Моцарта или «Десятую» Малера… то есть расширить, продолжить… продолжать неопределенно долго… до неисследованных, новых комбинаций инструментов… до блестящих и еще неиспробованных аранжировок… потому что они есть… они существуют… оно может жить дальше…
…но нет: я не возьмусь за это утопическое танго… ибо у меня нет образования композитора… у меня в голове не звучит музыка… я не из именитых исполнителей… хотя мне говорили, что я суть истории, — задаюсь вопросом, почему мне это говорили… поэтому в конце концов я не могу закончить «Болеро», я могу только жить им… такт за тактом, аккорд за аккордом… я следую правилам… я играю по нотам… я дирижирую
…так слушайте: недавно я решаю собрать свои дневники, достать с полок, и из коробок, и из стопок… (никогда не получалось хранить их вместе)… и на страницах убористого почерка, накопленных больше чем за семнадцать лет, со времен моего совершеннолетия, я насчитываю имена шестидесяти шести мужчин… подростков и мужчин… шестидесяти шести… несуразная процессия… немыслимая последовательность… бесконечно звенящая… и я помню их всех… шестьдесят шесть… мне говорили, что у меня желанное тело… так что программа срабатывала автоматически, и программа была императивной… они понимали свой интерес… они знали, чего ищут… а я предпочитала верить, что ищут меня… но структура доверия оказывалась асимметричной… оказывалось, мое великодушие предать проще всего… я дарила им букет, и… это были не репетиции, а каждый раз — акт веры… а каждая встреча — экспозиция… экспозиция, увы, без проявления… да, я могу это сказать… ведь доказательства я ношу внутри себя… и потому могу рассказать о Билле, с его щедрым взглядом и словами закаленного мужчины, который водил меня в разные джаз-кафе и угощал морковными палочками, а потом просто перестал звонить… и о Верноне, слесаре в медицинском центре «Лавлейс», который сказал, что все понимает раньше, чем я это подумаю, и который возил меня на закатные поездки, но который, когда я захотела видеться с ним чаще раза в неделю, ответил, что я на него давлю… и еще Джимми, любитель обниматься — большие руки токаря скользили, пристраивалась между моих лопаток, — который ударил меня по предплечью, когда я потянулась к его картошке фри… и о Мейсоне, который все следующие десять лет клятвенно обещал мне уйти от своей девушки… и о Томми Джее, чья речь длиною в ночь о взаимности и нашем завете — нашем общем завете подняться на высоты — перешла в просьбу одолжить ему триста пятьдесят долларов…
…а еще был Моррис, кому я доверяла, чьи вольготная походка и безупречная квартира означали того, кому я безусловно доверяла, но кто потом позвонил и ни с того ни с сего сказал, что собирается снова жениться на бывшей, но пусть я не стесняюсь звонить ему в любое время… а за ним последовал Мелвин, который возвращался на учебу, который хотел учиться на электроинженера; и я слышала его уговоры, и чувствовала его подступы, и смеялась над его застенчивостью и нерешительностью; а потом сдалась, сплела вокруг него руки и крепко прижала, чтобы он знал, и второй ночи уже не было… и Морис, все эти годы работавший в газетном киоске, дружелюбный и складывающий газету «Трибьюн», когда вручал мне ее каждое утро, пока наконец робко не предложил посидеть за кофе, и его взгляд ни разу не оторвался от стойки, чтобы встретиться с моим; что ж, я рассмеялась от удивления; но он не пришел и потом больше не говорил об этом ни слова, ни разу даже не намекал, сидя в киоске с кольцом на пальце, которого я никогда раньше не видела… и Нельсон, который, пока я рассказывала ему о своей мечте поступить в университет Эль-Пасо на акушерку, потянулся за своим «Спортс Иллюстрейтед»… и я могу рассказать о Мэнни, который однажды позвонил, пока я долго и неторопливо принимала ванну, — а когда я перезвонила и сказала, что допускаю только послегигиеническую коммуникацию, осекся, потом замолк, потом бросил со смешком: А, я понял… и был Ти Джи Эдди, который говорил, что работал в маркетинге, а на самом деле занимался телефонными продажами в компании по стирке ковров, и который в ресторане попросил меня никогда его не перебивать… и я писала о Джеммере, как он себя называл, с лучезарной улыбкой и широкими-преширокими плечами, который однажды в доме своих кузенов посыпал мои волосы сахаром, чтобы показать, какая же я сладкая… и могу рассказать о Трое, за чьей бородой скрывался фанат Джудит Джеймисон и который, несмотря на свою агитацию за политику равных возможностей, ни разу не пустил меня в свое сердце… и Мак, днем работавший курьером в химчистке, чтобы оплачивать уроки тромбона по вечерам, вечно говоривший, что у него то не работает домашний телефон, то разъединяется связь, хотя, когда я нашла номер в справочнике, мне ответил женский голос… и еще Джуниор, который, когда я спросила, считает ли и он тоже, что женщинам нечего сказать, но лишь бы поговорить, улыбнулся и ответил, что он не против, если я так думаю… и могу рассказать о Майкле, заклинателе, — но этого мало, этого всегда мало, сколько их еще должно быть, пока наконец не найдется всего один — пока один не приблизится к твоему собственному опыту и не вызовет какую-то мгновенную искру, какую-то мобилизацию эмпатии и отклика, — другими словами, какое-то печальное нарциссическое волнение — ведь только на это и обращаешь внимание… и именно это, в точности это я и ищу…
…но нет: больше я этого не хочу… вовсе нет… это все в прошлом… бесполезном прошлом… поскольку я больше не удовольствуюсь обменом символами, работой над суррогатными отношениями… это провальные стратегии прошлого… техники, которые, попросту из-за того, что они техники, всегда гарантировали мне разочарование… потому что я знаю, что должно быть нечто большее… что есть незакодированные связи, непосредственные контакты — я знаю, что они существуют… должны существовать, я должна верить, что это так… и этого-то я и хочу — это я на самом деле всегда и искала… конец символам и стратегиям… раз и навсегда конец всему тому, что на самом деле лишь отчаянная компенсация ощутимого отсутствия подлинного слияния…
…но как же много времени ушло, чтобы это разглядеть… как поразительно, что осознала я это только недавно, что это пришло в голову всего несколько месяцев назад… после половины жизни в малозначимых мелких страданиях — вот видите, я читаю ваши мысли, — я сообразила только недавно… во время прискорбного эпизода — подробностями о котором я не буду вас утруждать — с участием человека по имени Стивен… но когда меня все же осенило, то осенило решительно, определенно… осознание, что с моими неудавшимися стратегиями и отчаянными компенсациями надо покончить… что я должна раз и навсегда зайти дальше них… ведь мои тенденции, осознала я, набрали самовозобновляющиеся темпы, силу нарратива, чья неотразимая, напирающая самодетерминация каждый раз — каждый раз — вела к разочарованию… и так я осознала, что должна вырваться из своего нарратива, совершенно его сломать — этот порядок кодов, что всегда предают свое содержание… другими словами, я созрела для этого, когда появился Рэймонд… потому что Рэймонд — это было очевидно, очевидно немедленно — был тем, ради кого такие усилия оправданы… да, совершенно ясно, что он этого даже требовал, он бы это понял… Рэймонд — высокий мужчина, добрый мужчина, чью прелестность невозможно афишировать или самоутверждать… мужчина, который брал меня за руку, когда мы спускались по лестнице, который взвешивал мои слова, человек, который слушал… мужчина, который сказал, что главная черта высокоразвитой души — это сострадание и только сострадание, что интеллект — это способность проводить связи не между идеями или явлениями, но между людьми… мужчина, который знал… он был учителем в средней школе, педагогом, преподавал факультатив по социологии для двенадцатого класса и предмет, который сам ввел в школьную программу, — исследования города… почитатель Льюиса Мамфорда и Дюркгейма — вспомни социальный рынок, говаривал он, социальный рынок, — он надеялся продолжить собственную учебу, чтобы преподавать в университете… у него имелись амбиции… и плотность бытия, согревающее присутствие, омывающее, когда ты находишься в его обществе, ощущение личной солидности, возникавшее больше от его продуманного самоконтроля, нежели от грузного сложения и широких плеч… его растили мать и три сестры, и потому в общении с женщинами он чувствовал себя комфортно, в нем сквозило очаровательное ослабление барьерной отчужденности и гендерного антагонизма… он ненавидел грубость во всех ее проявлениях — говорил, что грубость есть самое оскорбительное слово, — и был настороже против подобных оскорблений… в нем ощущалась некая чуткость… и, хотя смеялся он нечасто, каждый раз ты знала, что это заслуженно, что сейчас он встретил какое-то удивительное открытие… мы познакомились на заправке на бульваре Ломас, пока ждали в очереди к кассе, перед тем как заправиться… слов прозвучало немного, но уехал он с моим телефонным номером… я думала о нем весь тот день — о
…вскоре после этого, в четверг вечером, мы пошли в итальянский ресторан — наше первое свидание… затем, через два дня, мы пошли в кино, после чего направились в закусочную в стиле нео-деко… и мы говорили и говорили, и касались пальцами, и не торопились заниматься любовью, потому что мы понимали… потому что я понимала, что не хочу, чтобы снова взял верх мой нарратив, не хочу уступать бесспорному детерминизму… так что на следующий день, после работы, я вышла прогуляться и хорошенько все обдумать… я сорок пять минут гуляла по Старому городу и его пылкому двухэтажному фарсу, поднималась по 12-й улице, мимо и вокруг I-40… потом присела на площади перед церковью святого Филиппа… на скамейке, стоящей лицом к янтарной францисканской старине, я вдела большой палец в завиток железа, растущий из барочного черного подлокотника, и смотрела на мексиканский ресторан для туристов на восточной стороне площади… и на его веранду, поделенную белыми линиями на точки для местных торговцев… и, вернувшись домой, уже знала, что должна сделать… ведь мне дали возможность, мне дали шанс… очевидно, время пришло… наконец мне встретился тот, кто поймет, с чьей помощью я смогу положить конец своим прошлым закономерностям, освободить себя от себя, раз и навсегда разбить нарратив… разумеется, Рэймонд и сам бы не хотел ничего иного, он бы этого потребовал — мужчина, который выслушивает, не принял бы ничего меньше окончания моего карательного самозаключения, — он одолжит мне энергию, чтобы достичь скорости отрыва!.. ибо он поймет… понимаете, с Рэймондом я не выносила и мысли о том, чтобы дальше вязнуть в закономерностях, из-за которых останусь по большей части отсутствующей, из-за которых буду прятать свое центральное существо… нет, с Рэймондом я — впервые — хотела присутствовать во всю силу… и он тоже, не сомневалась я, поприветствует окончание разделения и помех, побег от символов и стратегий… а после первых же слов понадобится уже не много больше, ведь мы оба поймем… так я решила заговорить с ним в следующий вечер четверга, когда мы неформально договорились отправиться в «Караван Ист» — ковбойскую забегаловку, что все еще умудряется оставаться терпимой… и я решила не особенно планировать то, что скажу, не упаковывать слова чересчур, потому что чувствовала: презентация и риторика неприемлемы, даже противоположны тому, что я должна сказать… и решила не стремиться к эффекту, не делать ничего более, чем только сказать не тая все, что хотела сказать, просто и прямо… ведь стиль — это мерзость, а остроумие — враг содержания… и вот тем вечером, особенно не наряжаясь, я открыла дверь…
…Вошел Рэй, и мы быстро обнялись… меня утешили его тепло и широкогрудая хрипотца, солидная под блейзером «Харрис Твид»… пахло от него, как всегда, очень хорошо… лаково, зернисто… я направила его к дивану в гостиной и предложила что-нибудь выпить… но у меня не было клюквенного сока, который он попросил, так что он сказал, что подождет… и мы поболтали о всяких повседневных пустяках, а потом, без настоящего намерения начать, на меня накатило… и теперь, когда накатило, я просто подчинилась… мне не хотелось пуантилистского общения обыденности — я отдалась волнам… несколько минут подряд я испытывала на себе, каково это — бурлить… опустошаться… и попыталась прежде всего перейти к истине, не к маскараду, который представляется подлинностью, когда истина упоминается между делом, а к полному разрушению искусственностей характера, самоотверженному прыжку в… в то, что, как я полагала, обязано оставаться вечно скрытым, к сущности того, что я всегда хранила в тенях… к той точке, когда «я» становится печалью… к своему страху, что я настолько сущностно отстранена ото всех остальных людей, что обречена на пожизненное одиночество… к своему ощущению, что во мне что-то искало отравить все хорошие моменты осознанием и анализом, между тем все плохие моменты оставляя беспримесными и чистыми, а следовательно, чудодейственно сильными… к своей уверенности, что из-за самоосознания я неспособна призвать амбиции и жестокость, необходимые, чтобы преуспеть — или даже выжить — в этом мире… и я рассказала ему о своем страхе, что никогда не смогу озвучить свои мысли, поделиться с другими, потому что любого, кто их услышит, заразят они, заражу я, моя болезнь… ведь я — вирулентный агент… и я рассказала о еще большем страхе, что мои слушатели не заразятся, что они не поймут, потому что пропасть между нами настолько велика, что через нее не перейдет ничто… и рассказала ему о своей неспособности участвовать в простых ритуалах жизни — разговорах и взаимодействии, одевании, знакомстве и вращении в кругах, блаженстве общих мест, потому что я всегда отрицаю и принижаю… и о том, что я чувствовала себя так, будто наказана за грех понимания, что моя добродетель есть моя же погибель… но и о том, что втайне я гордилась мыслями, которые были моим бичом… и о том, что я никогда, ни разу в жизни, не чувствовала, что я чему-то принадлежу… что я ни разу не чувствовала себя в близком мне контексте, где мне есть место… другими словами, о том, что я никогда не чувствовала, что для меня есть место, настоящее, где угодно, — но что меня вырвали из моего времени и бросили кувыркаться и барахтаться в воздушном потоке истории… и говорила о своей уверенности, что есть и другие, кто чувствует то же самое, в точности то же самое, но что даже если мы найдем друг друга, то это не поможет, ничего не изменится… ведь уже слишком поздно… смысл не вернется… и рассказала ему о своем ужасном страхе, что из-за своей борьбы стала неспособна достичь целей этой борьбы, что процесс непоправимо мешал цели… что мою спину прогрессирующе кривят попытки выпрямиться… и говорила, как ненавижу свое зыбучее сознание… из-за страха, что в ужасающей степени на нем основано мое самоопределение… на его чистейшей деструктивности… и говорила… и говорила…
…а когда сказать больше было нечего, он уже обнял меня… сперва, когда я говорила, он взял меня за руку и гладил пальцы… а потом встал на колени у моего обитого дивана, глядя снизу вверх… потом сел на подлокотнике… а когда я закончила, он был рядом, прижимал к своему плечу, сильно, и целовал в висок, и в скулу… сперва он молчал, и это было предпочтительней, ведь я чувствовала себя голой, и испуганной, и пустой, и страшащейся того, на что способны эти слова… я выбилась из дыхания, сердце стучало, словно я только что бежала за уходящим автобусом… но он все же обнимал меня… и один раз, всего на мгновение, мне показалось, что и он задрожал… а потом уже говорил он, потому что я больше ничего сказать не могла… и говорил он, шептал… и его слова, раздававшиеся вблизи, проникали мне в ухо: Да будут благословенны твои раны…
…позже мы оправились и, в молчании и незначительностях, приготовились выходить… на улице, по пути к его машине, мы шли рука об руку… я поняла, что забыла сумочку, но решила не возвращаться… ведь к этому времени мне уже не нужны были деньги, не нужен был паспорт… тем вечером в «Караване» было сравнительно тихо, всего пара гуляк… но звучала приятная музыка — какая-то негромкая местная группа с сапогами и гитарами, и с оригинальными песнями, и мы с Рэймондом улыбались и говорили ни о чем, попивая бурбон… прощаясь, мы с силой обнялись под желтой лампой у моей двери; крепкие поцелуи Рэймонда давили на кости моего лица… позже ванна, долгая и очень горячая, оказалась щедрой и стоящей того, несмотря на позднее время — было уже больше часа ночи, когда я наконец смогла уснуть… благодарная, что Рэймонд почувствовал: еще не пришло время заниматься любовью… когда раздался звонок, в восемь вечера, через два дня, я тут же все поняла… обычно красноречивый Рэймонд начал с молчания, потом путался в словах, и я тут же все поняла… тут же… почти словно этого ожидала… и все же боролась с собой, чтобы не положить трубку, просто не повесить… но я слушала, и слушала еще, пока он говорил, медленно и с трудом, о том, как его тронули мои слова, как растревожили, как впечатлили, как он считал это за удачу… за честь, сказал он, даже чувствовал себя избранным… а потом, когда он сказал, уже тише, что, с другой стороны, много думал о том, что забрасывает работу, что ей нужно уделять больше времени, я только встряла и сказала, что все понимаю… и после краткой паузы он просто поблагодарил… и я ответила, снова спокойно, что все в порядке… видите ли, никаких дурных слов … никаких… с чего быть распрям?.. потому что, видите ли, я пережила звонок хорошо… более того, я увидела в нем подтверждение… подтверждение, что все это время была права насчет Рэймонда… что мое чутье нисколько не подвело… что я точно уловила в первую же встречу, что и он существо одинокое, и как раз это срезонировало во мне с первого же мгновения, с первых же слов… и так я поняла — и понимаю до сих пор: звонок Рэймонда на самом деле являлся его способом сделать нас ближе… определенно ближе… ведь он, очевидно, понимал, что мы можем быть ближе, только оставаясь непреодолимо далеко… потому что одиночество, понимал он, есть наше общее состояние… наша определяющая взаимность, наш режим взаимодействия… единственный доступный нам способ… и потому в одиночестве мы будем вместе… в сообществе отшельников мы достигнем нашей связи через разлуку… раздельность и будет доказательством наших уз… как я уже сказала, я все поняла… и потому отпустила его, чтобы принять его… подтвердить наш альянс…