Повелитель рода человеческого
Шрифт:
Я все утро места себе не находил. А около одиннадцати О’Коннор пришел в волнение и прямо-таки возжаждал крови. Размахивая отцовской шпагой, он метался по задней комнате, словно лев в зоопарке, страдающий от мозолей. Я выкурил два десятка сигар и остановил свой выбор на форменных брюках с желтыми лампасами.
В половине двенадцатого О’Коннор попросил меня пройтись по улицам и посмотреть, видны ли какие-нибудь признаки восстания. Через четверть часа я вернулся.
– Слышал что-нибудь? – спросил он.
– Слышал, – говорю. – Мне сперва показалось, что это барабаны. Но я ошибся, это
О’Коннор выхватил из кармана часы.
– Дурачье, – выругался он. – Решили начать во время сиесты, когда народ ложится вздремнуть. Но пушка разбудит всех. Ничего, все будет нормально, не сомневайся.
Ровно в двенадцать мы слышим, как от грохота пушки – Б-у-у-м! – сотрясается весь город.
О’Коннор сует шпагу в ножны и подскакивает к двери. Я подхожу к двери и останавливаюсь.
Люди повысовывали головы из окон и дверей. Но ничто не могло сравниться с одним, не поддающимся описанию зрелищем.
Генерал Тумбало, comandante, скатился со ступеней своей резиденции, размахивая пятифутовой саблей. На нем была треуголка с пером и парадный мундир с золотыми позументами и пуговицами. Небесно-голубые пижамные штаны, один резиновый сапог и одна ночная туфля из красного плюша придавали наряду законченность.
Услыхав пушечную пальбу, он двинулся по тротуару к казармам со всей скоростью, на какую был способен его внезапно разбуженный двухсотфунтовый организм.
О’Коннор, увидев генерала, издал воинственный клич, кинулся следом с отцовской шпагой наголо и задержал.
Прямо там же оба они показали себя превосходными кузнецами и мясниками. Искры летели от их клинков, генерал рычал, а О’Коннор не скрывал своего мнения о его расе и наклонностях.
Потом сабля генерала переломилась надвое, и он засверкал желтыми пятками, восклицая «Policios!». О'Коннор, одержимый жаждой крови, гнался за ним целый квартал, срезая пуговицы с фалд мундира отцовским оружием. На углу пятеро босоногих полицейских в хлопчатобумажных нижних рубахах и соломенных шляпах, повалив О’Коннора, арестовали его.
О’Коннора провели мимо бывшего революционного штаба к тюрьме. Я стоял у двери. Полицейские тащили его по траве, как черепаху, держа за руки и за ноги. Дважды они останавливались и полицейский из дополнительного состава сменял того, который сворачивал сигару. Великий солдат удачи, повернув голову, взглянул на меня, когда они проходили мимо. Я покраснел и закурил еще одну сигару. Процессия удалилась, и десять минут первого все снова улеглись спать.
Ближе к вечеру явился переводчик и, улыбаясь, положил руку на большой красный кувшин, в котором мы обычно держали воду со льдом.
– Разносчик льда не пришел, – сказал я. – Что сегодня за день такой?
– Да, – согласился желтокожий лингвист. – Мне только что рассказывать в городе. Очень есть нехорошо этот сеньор О’Коннор устроить драка с генерал Тумбало. Да. Генерал Тумбало великий воин и большой человек.
– А что теперь будет с мистером О’Коннором? – поинтересовался я.
– Я немножко поговорить с Juez de la Paz, по-вашему – мирный судья, – отвечает Санчо. – Он говорить очень страшный преступление совершать сеньор американец – покушаться убить генерал Тумбало. Он говорить, они держать
– А как же революция? – спрашиваю я.
– А-а-а, – говорит Санчо. – Я думать, для революция слишком жарко. Революция лучше зимой. Может, следующей зимой. Quien sabe?[3]
– Но пушка-то пальнула, – недоумеваю я. – Сигнал был дан.
– Тот большой грохот? – спрашивает Санчо с ухмылкой. – Котел на холодильный завод взрываться. Всех разбудить в самая сиеста. Очень жаль. Нет лед. День такой жаркий.
Ближе к закату я отправился в тюрьму, и мне позволили поговорить с О’Конннором через решетку.
– Какие новости, Боуэрс? – спрашивает он. – Мы взяли город? Я полдня ждал, что меня освободят. Я не слышал стрельбы. Получены ли сообщения из столицы?
– Ты не огорчайся, Барни, – говорю я. – Я думаю, планы изменились. Нам надо обсудить кое-что поважнее. У тебя есть деньги?
– У меня нет, – говорит О’Коннор. – Последний доллар ушел на оплату нашего гостиничного счета. Наши войска захватили таможню? Там должно быть полным-полно денег правительства.
– Выбрось из головы сражения, – говорю я. – Я наводил справки. Через полгода тебя расстреляют за вооруженное нападение и оскорбление действием. Мне, я полагаю, присудят пятьдесят лет каторги за бродяжничество. В тюрьме тебя будут держать на одной воде, а хлеба не дадут. Я попытаюсь что-нибудь предпринять.
Я ушел и отыскал в старом жилете О’Коннора один мексиканский доллар. Я принес ему немного жареной рыбы с рисом на ужин. Наутро я спустился в лагуну, напился воды и опять пошел в тюрьму.
– Барни, – сказал я, – я нашел пруд с самой лучшей, самой сладкой и самой чистой водой в мире. Скажи одно слово, и я притащу тебе целое ведерко, а эту казенную мерзость выплеснешь за окно. Для друга я готов на все.
– Неужели я дошел до такого, – говорит О’Коннор, бегая по камере. – Неужели меня заморят голодом до смерти, а потом расстреляют? Я заставлю этих предателей почувствовать, какая тяжелая рука у О’Коннора, как только выберусь отсюда. – А потом он подходит поближе к решетке и понижает голос: – Есть новости от доньи Исабель? – спрашивает. – Хоть все нас и подвели, – говорит, – этим глазам я верю. Она найдет способ меня вызволить. Ты сумеешь с ней связаться? Одно ее слово или хотя бы роза, и печаль моя не будет столь безутешной. Но расскажи ей обо всем крайне осторожно, Боуэрс. Эти высокородные кастильцы чрезвычайно чувствительны и горды.
– Отлично сказано, Барни, – говорю я. – Ты подал мне идею. Объясню потом. Надо срочно что-то делать, иначе мы оба умрем с голода.
Выйдя от него, я направляюсь к аллее Хулиганов и перехожу на противоположную сторону. И вот, когда я оказываюсь под окнами доньи Исабель-Антонии-Конча-Регалии, роза, как обычно, вылетев из окна, царапает мне ухо.
Дверь была открыта, я снял шляпу и заглянул в дом. Внутри было не особенно светло, но она, сидя у окна в кресле-качалке, курила черную манильскую сигару. И вот, подойдя ближе, я понял, что ей около тридцати девяти и она не встречалась с откровенным нахальством. Я присел на ручку ее кресла, вытащил у нее изо рта сигару и запечатлел на губах поцелуй.