Повесть о днях моей жизни
Шрифт:
Отворились двери.
– - Вот-та!..
– - Отец вытряхнул на стол десятков восемь живых пескарей.
– - Ну, и благодать нынче денек!.. Проснулся?.. Чисти рыбу...
На столе пыхтел и брызгал самовар. Пахучие сине-золотистые кольца махорки, которую курит отец, сидя у стола, качаются и тают. За окном содомят ребятишки. В путнике, завесившись платком, сестра надевает будничное платье. Пришла она из церкви радостная, светлая, прозрачная, с мягкою улыбкою и теплыми, бездонными глазами.
– -
– - кричит мать.
– - Чтоб в мире жить и слушаться священство; -- отвечает Мотя.
– - Хорошо?
– - Не дюже: сзади плохо слышно...
Мать вздыхает. В сенях кудахтают куры. Куцый воробей сел на завалинку и чистит нос. К нему крадется котенок.
– - Тссс!..
– - торопливо стучу в раму.
Воробей вспорхнул, котенок недовольно покосился на меня, мяукнул и, схватив куриное перо, помчался с ним по улице.
– - Ну, так как же?
– - говорит отец.
Он хмурит брови и сопит. То, что я без спроса ушел от хозяина, ему не нравится.
– - Надо бы терпеть, -- сказал он утром, -- не у матушки за пазухой, какой же ты работник после этого?..
Но дурацкие шутки Пахома ему тоже не понравились: он барабанит по столу и крутит головою.
– - Не пойду, пускай они погибнут...
Мать опять вздыхает, искоса поглядывая на отца. За утро она успела выспросить у меня о жизни у Шавровых, раза три поплакала и держит теперь мою сторону.
– - Парнишечка один, как перст, и то на муку всунули, -- ворчит она, и речь ее приятна мне.
– - Им, жирным, хаханьки да хихиньки, а этак можно повредить чего-нибудь...
Я сажусь ближе к столу.
– - Скорее там, а то простынет, -- говорю я Моте и гляжусь в помятый самоварный бок.
– - Надо, брат, идти обратно,-- смотрит на меня отец.-- Раз договор был, менять не полагается, нехорошо...
Я заливаюсь громким хохотом. Отец удивленно поднимает голову.
– - Морду-то мою как искарежило!
– - подпрыгиваю я.-- Мать, иди-ка поглядись: твою тоже искарежит на коровью.
Отец с минуту пристально смотрит на меня; брови его шевелятся, но он крепится, а когда я насильно подтаскиваю к самовару мать, а она кричит и машет руками, отец улыбается.
– - Сам, поди, озорничаешь там, оттого и обижают, -- говорит он.
– - Я только с Петрушей... С большими я не занимаюсь: они учат срамоте...
Мы уселись пить чай. Мать поставила на стол сковороду горячих пескарей, нарезала ломти хлеба; отец вынул из мешка всем по куску пиленого сахару, затворив остальное на ключ. В избу вошел Калебан, старинный мой приятель.
– - Ай в побывку?.. Мы уж отхватались...
– - Калебан кивнул на самовар.
Нынешнюю весну он пахал и важен, как пятнадцать становых. От загара лицо его красно, большой нос,
– - Что ж ты, детка, с каких пор привык дурманиться?
– - спрашивает мать.
Калебан снисходительно смеется,
– - А ваш, думаешь, не курит?
Мать вопросительно смотрит на меня, а я дую в блюдечко и говорю:
– - Чай-то какой горячий...
Вдруг под окнами задребезжали дрожки, двери в избу с шумом отворились, все подняли головы: на пороге сам Созонт Максимович.
– - Сук-кин сын!
– - кричит он и с размаху через стол бьет меня по темени кнутовищем так, что у меня выскакивает сахар изо рта.
– - Я т-тебя жизни лишу, такой, сякой!
– - визжит он и снова бьет, но я увертываюсь, кнутовище хлопает по скороводке, и пескари летят под лавку. Все сидят, разинув рты от изумления.
В первую минуту на меня нашел столбняк. Я смотрел, ничего не понимая, в жирное, свирепое лицо Шаврова; Мотя выронила из рук чайную чашку, и она со звоном покатилась по полу; отец склонил набок голову и даже зажмурился, а мать, как сидела на скамейке, сзади самовара, так и осталась неподвижною, с непрожеванным куском хлеба во рту. Только Калебан тянулся из-за плеч Созонта Максимовича, блестя серыми, навыкате, глазами, щелкал и хрипел:
– - Украл, что ли, что-нибудь?
Шавров, стиснув зубы, взмахнул молча кнутовищем в третий раз.
– - Я т-тебя...
– - Постой, Созонт!-- вскочил отец, хватая его за руку.-- Не самоуправничай, не то плохо будет!..
Хозяин опамятовался. Опустив руки, он грузно сел на коник, рядом с отцом, вытер лоб полою, тряхнул оборочкой волос и, укоризненно смотря на меня, жалобно сказал:
– - Что ж ты, пащенок, со мною сделал, а? Что ж ты сделал, жулик ты московский?
– - Как ты смеешь бить чужого сына?
– - пришла мать в себя, поднимаясь со скамейки и смотря на Шаврова злыми глазами.
– - Какое ты право, рыжий сатана, имеешь? А? Да я тебе, разбойнику, всю голову сшибу ухватом!..
Мать бросилась к печке. Сестра ухватила ее за рукав.
– - Дома мучили мальчонку, прибежал в крови, как резанный, и тут, при матери с отцом, увечишь, красномордый, а? Ты думаешь -- богач? Ты думаешь, что на богатых нет управы? На-кось, выкуси!
– - Отвяжись!
– - махнул рукой Шавров.
– - Сбесилась, черт немытый!..
– - Он брезгливо сплюнул в угол.
После курной печки мать, на самом деле, была грязная, как чучело, в старом, клетчатом, прожженном в трех местах повойнике, изорванной рубахе и замызганном, полинявшем, в жирных пятнах, шугае, с оторванною проймой.