Повесть о падающих яблоках
Шрифт:
Или…
Или несколько взмахов крылышками.
Шаги – не для неё, она – бабочка.
Шаги – для меня.
Шаг первый
– Мама, откуда я?
Встретив удивлённый взгляд матери, я повторяю:
– Откуда я, от какого мира?
Вчера вечером я случайно услыхала, как беседуя с кем-то по телефону, мать сказала обо мне: «не от мира сего».
Я и раньше подозревала, что со мной что-то не так, а теперь и подавно. Но этому «не
А откуда?
– Девочка моя, – улыбается мать, – так говорят, понимаешь? Когда человек отличается чем-то от обычных людей, не так ведёт себя, не так чувствует, не так думает, о нём говорят, что он – не от мира сего.
– А чем я отличаюсь от обычных людей? Внешне я такая же, как все…
Я беру с тумбочки зеркало и заглядываю в него, но, как всегда, ничего необычного там не вижу: черноволосая, темноглазая девчонка смотрит на меня оттуда. Ничего себе девчонка, можно даже сказать – хорошенькая; разве что бледновата немного, а в остальном – самая обычная, каких в нашей школе полным-полно.
– В том-то и дело, что различие это внутреннее, а не внешнее.
Мать вздыхает и собирается ещё что-то сказать, но в этот момент звонит телефон. Она выходит из моей комнаты, плотно прикрыв за собой дверь.
Я использую это стечение обстоятельств и на цыпочках пробираюсь в ванную. Там я вытаскиваю из шкафчика лезвие и, крепко зажмурившись, режу себе руку.
Когда я открываю глаза, вижу – ничего особенного – кровь у меня такого цвета, как и у мамы – тёмно-красного.
Несколько дней назад мама чистила картошку и порезалась – я обратила внимание на её кровь – точно такая же.
– Лика, ты где?
От крика матери я вздрагиваю и пугаюсь: белоснежная раковина испачкана кровью. Я открываю кран с водой, роняю лезвие и…
Последнее, что я помню – головокружение. И – тошнота. Я прихожу в себя в своей комнате, на диване, с туго перебинтованной рукой. На тумбочке обломанные пустые ампулы, шприц, клочья окровавленной ваты.
– Что же ты, девочка моя… Зачем же ты это, а? – мать гладит мою руку и плачет, и слёзы капают прямо на бинт, отчего он покрывается отвратительными, грязно-бурыми разводами, и мне кажется, что мать плачет кровавыми слезами.
– Я просто хотела посмотреть, что у меня не так внутри – и всё, – поясняю я, но мать продолжает плакать.
– Маленькая моя, бедная моя девочка. Ну разве так можно? Это я во всём виновата, нельзя было оставлять тебя одну – доктор предупреждал.
Но я верю – ты поправишься, главное – не волнуйся.
А я – волнуюсь. Еще как волнуюсь: почему это доктор не хочет, чтобы я оставалась одна? Почему это я поправлюсь? Значит – я больна?
Хорошо знакомая, горячая волна поднимается изнутри, и в солнечном сплетении становится невыносимо горячо и… больно. Сейчас я начну задыхаться… Но строчки приходят раньше, чем приступ удушья.
«Я надеюсь на тебя,
Запиши все мои строчки,
А
Мать хватает блокнот и карандаш, и лихорадочно записывает. Она делает это постоянно, с того момента, когда я в первый раз услышала строчки и стала выкрикивать их. Тогда я ещё не умела писать, да и теперь я пишу не очень хорошо и правильно: из-за болезни и частых поездок, я редко посещаю школу.
Но я умею писать по-своему, только мне одной понятными символами, которые кроме меня прочесть никто не может.
Я тоже читаю их с трудом, ведь во время приступов удушья писать неудобно, и символы получаются кривыми, неровными.
«…только, слышишь,
Не бросай меня одну
Превратятся все стихи мои в беду…»
Я прохрипела последнее слово и без сил откинулась на подушку. Самое удивительное то, что на этот раз приступа удушья не было. Мать отложила блокнот в сторону и, убедившись, что со мной всё в порядке, вышла, оставив дверь приоткрытой. До меня доносится её шёпот: «Господи, за что мне всё это… за что…».
Всё ясно. В коридоре находится единственная в нашей квартире икона, и каждый раз, когда со мной случается такое, мать отправляется к иконе и спрашивает: «за что». Делать это она начала недавно.
Когда со мной все носились и всюду приглашали, и домой звонили, и по телевизору показывали, она почему-то не спрашивала: «за что». А могла бы и спросить, откуда это ей такое счастье привалило, ведь как меня только не называли тогда: инопланетянка, «вторая Ахматова»; даже приз вручили такой же, как Анне Ахматовой, только обман это всё – золотой лев оказался пластмассовым… я сразу после вручения лапы ему обломала, золотая краска снаружи – пластмасса – внутри.
Не спрашивала мать «за что» и когда сборник мой вышел в Москве, и его сразу раскупили, и, несмотря на огромный тираж – всем не хватило.
Да и спросить-то тогда было не у кого – иконы этой в квартире не было, и вообще – никаких икон не было.
Тогда я ещё не понимала, что отличаюсь от остальных детей, но мать-то наверняка это знала.
Так чем, всё-таки, я отличаюсь от них… от людей? И где он, мой мир.
…Я обвела комнату взглядом. Всё в ней привычно и знакомо. Обычная комната в самой обычной квартире. Даже если я сейчас встану и подойду к окну, ничего необычного и там не увижу.
Набережная. Люди. Жирные голуби и наглые, крикливые чайки… а дальше, за всем этим – море…
Вот море, пожалуй, будет другим. Всякий раз, когда я вижу его, оно не такое как вчера и даже не такое, как час назад.
Может быть, море – это и есть мой мир? Может быть, я по ошибке попала сюда, на землю?
Утешив себя тем, что это легко проверить, я успокоенная, засыпаю.
…Бабочка всё ближе и ближе к распахнутой двери. Вот сейчас… Вот-вот…
Остался один взмах – и она дома, в своём мире.