Повесть о вере и суете
Шрифт:
Сперва я заскучал по дому — по жене, дочери, матери, братьям. А однажды захотелось вдруг выставить пассажира посреди мостовой, развернуться в обратную от Вашингтона сторону, вскинуть прощальный взгляд на нью-йоркские небоскрёбы и, раздавив ногой газовую педаль, рвануть против движения назад, в Петхаин. Где никого уже у меня не осталось. Уцелел, быть может, только дом, в котором я вырос. А на кладбище — могила предков.
Это желание тоже стало возвращаться, прививая мне самое ненавистное из чувств, — сладкое чувство тихой трагичности бытия.
Я испугался
29. Половой акт есть форма коммуникации
Вкуса к драматическому не хватает даже нью-йоркцам, а нью-йоркцы — густой материал для обобщений. Вопреки репутации, человек не далеко оторвался от животного мира, где ничего драматического нет…
Женщины, с которыми я связался в Нью-Йорке, задавали мне после первой же ночи одинаковый вопрос: как быть теперь с твоею женой? Одинаково предсказуемыми были и пассажиры: на коротких дистанциях поругивали погоду, на средних — Нью-Йорк, а на длинных — человечество.
В течение первых двух месяцев я приобретал лотерейные билеты, но они стали раздражать меня не столько предсказуемостью результата, сколько тем, что одинаково выглядели. Пробовал и другое. Трижды вторгся на территорию Гарлема.
В первый раз, не покидая автомобиль, купил мороженое Хагендаз с орехами. Во второй, спешившись, почистил паклей ветровое стекло. А в третий — в тесном баре — смотрел по телевизору бейсбол, возмущавший меня ещё и загадочностью правил. Мало того что драмы не вышло — мне там, увы, эти правила объяснили.
Потом я завязал быстротечный роман с замужней солисткой балетной труппы в предвкушении того высокого часа, когда это известие дойдёт до супруга, который зарезал как-то её любовника. Сам он тоже был солистом, но — бывшим, почему, по её словам, страдал маниакальной ревнивостью и таким же нетерпением ко всему длящемуся — от ноющей боли в мениске до евреев.
Высокий час выпал на канун праздника масок и тыкв Халловин, на который — среди эрогенных Кэтскильских гор — солистка назначила мне нашу половую премьеру. Однако в ночь перед премьерой она сообщает мне по телефону упавшим голосом, что бывший солист пронюхал о нашем плане, напился ямайского рому, уселся в японский автомобиль, а сейчас с финским ножом поджидает меня в моём подъезде — из чего следует, что забыть мне надо не только про эрогенные горы, но и про собственный дом.
— Наоборот! — торжествую я и, не заправляясь бензином, мчусь через ночной Нью-Йорк к маниакальному ревнивцу.
Называю себя по имени и сообщаю ему твёрдым голосом, что он не имеет права!
И он не тянется в карман за ножом. Не спрашивает даже о каком праве говорю.
Я объясняю: никакого права!
Но он опять молчит.
Тогда я вдаюсь в подробности. Никто, говорю, не имеет права мешать! Причём, двум половозрелым людям. Из которых одна — активная солистка! А второй — почти гражданин! Особенно — в Халловин! И тем более — в горы!
А он всё молчит. И, изнывая от боли в мениске, постукивает носком по мраморному настилу в тёмном подъезде.
Потом я информирую
Но он вяло кивает головой и возвращается в автомобиль, поскольку и вправду не имел права.
Премьеру я, тем не менее, отменил. В последний момент, когда лицо бывшего солиста мелькнуло в жёлтом свете фонаря, меня осенило, что неожиданную вялость в его движениях следует приписать крепчавшему в нём СПИДу.
30. Подать на Америку в суд
Эта несостоявшаяся драма подсказала мне на будущее блестящую идею: пренебрежение к нулевому показателю бензомера.
Когда солистка сообщила мне, что меня ждут в подъезде, бензин в машине был на нуле, но ближайшая колонка оказалась под замком. Следующую, подгоняемый напористым роем равелевских зуйков в репродукторе, я пропустил из уважения к ритму. Ещё одну — от возбуждения, а потом колонок не стало, и всю дорогу сердце моё трепыхалось в тисках сладкого страха из-за того, что, подобно горючему в баке, в нём не хватит крови — заглохнет в пути, не дотянув до праздника драмы.
Всю дорогу до подъезда я умолял Властелина сделать сразу так, чтобы в баке хватило бензина и чтобы его не хватило в баке. Но ни тогда, ни позже наслаждение от ожидания драмы самою драмой, увы, так и не завершалось. Бензина в баке всегда оказывалось достаточно.
Так было изо дня в день до кануна другого американского праздника — Благодарения.
День был воскресный и неубранный, стрелка — а нуле, а в кабине — пассажир с фамилией Роден. Из Кеннеди — в Вэстчэстер.
Ехал я медленно, приглашая его к разговору, но он приглашение игнорировал и жевал оливки защитного цвета.
Потом я начал извиняться, что сижу к нему спиной.
Роден извинил и вернулся к оливкам.
Тогда я пропустил колонку.
Роден перестал жевать оливки, заметил, что следующая колонка будет только через пятнадцать миль и посоветовал развернуться к пропущенной.
Я ответил, что бензина, надеюсь, хватит — и наконец-то случилось то, чего вопреки надежде я желал!
Я позвонил в Трипл-Эй, объяснил, что застрял на шоссе с пустым бензобаком, попросил Родена запастись терпением и извинился.
Он по-прежнему извинил и вернулся к оливкам. Когда оливков осталось полдюжины, у меня возникло предчувствие, что, как только они выйдут и Родену станет нечего делать, — начнётся драма. Так и случилось.
Проглотив последние оливки, Роден вытирает губы и произносит вслух мысль, которая промелькнула в моей голове: остаётся только слушать музыку!
Я соглашаюсь и лезу в бардачок за единственной кассетой. Я бы хотел зурну, сообщает он. При этом я не удивляюсь, как если бы действие происходило в Грозном, и отвечаю: да, здесь как раз зурна!