Повесть о вере и суете
Шрифт:
Этот пленительный звук никак не походил на хриплый кашель раввина Меира, поднимавшего меня на молитву. Нарастая, он сковал мне сердце в ощущении нежданной удачи. В мою жизнь, в наш покосившийся дом, пахнувший талым воском субботних свечей, в весь онемевший под звёздами мир внедрялся размеренный цокот многих конских копыт.
Меня охватило оцепенение.
Когда я наконец выбрался на крышу, где, не ощущая холода, собралась уже моя полунагая семья, мне открылась величественная картина.
Гарцуя, звеня искрящимися подковами и мотая обложенными лунным светом мордами,
Длинные ноги коней были овиты белыми кожаными ремнями, а в седлах восседали покрытые чёрными папахами и похожие на принцев усатые кавалеристы. Из-под накинутых на плечи белых бурок свисали кривые шашки и блестящие сапоги, в которые были заправлены синие лампасы с широкими красными лентами. И в которых отражались наши петхаинские звёзды.
В воздухе крепчал пряный запах, завезённый из дальних мест.
В глазах отца стоял ужас.
В нависших над улицей балконах, в распахнутых настежь окнах чернели недвижные фигуры остолбеневших от страха соседей.
И один только я в этом слаженном цокоте копыт и в изредка раздававшемся конском ржании слышал обещание уже совсем близкого спасения.
С рассветом, вошедший в город гарнизон чеченских кавалеристов приступил к делу: в каждый еврейский дом была доставлена бумага с указанием точного срока эвакуации. На сборы отпускалась неделя, редко — две. Ошалевших от горя евреев и турков отвозили ночью на станцию, где их поджидали товарные поезда, уходившие в Казахстан.
33. Умение запоминать что ещё не случилось
Наш дом стоял в середине Петхаина, где встарь жили только евреи.
Хотя позже в этом районе поселились грузины, армяне, татары, русские, курды, персы, турки, греки и даже поляки с немцами; хотя рядом с центральной синагогой стояли кафедральный собор православных христиан и шиитская мечеть, Петхаин по-прежнему считался «Грузинским Иерусалимом»: полдюжины сефардских и ашкеназийских синагог, сотни еврейских торговых и ремесленных лавок и даже этнографический музей грузинских иудеев.
Петахин был пусть и уставшим, но всё-таки сердцем города. Его самым беспокойным нервом. С прибытием устрашающе неотразимых чеченских всадников, которым незадолго до того Сталин доверил переселение татар в тот же Казахстан, — хотя раньше туда же выселил и многих чеченцев, — Петхаин сник и онемел.
Днём было тихо, как ночью.
Жизнь продолжалась, но теперь — беззвучная. Люди переговаривались шёпотом и ходили, казалось, в войлочной обуви. По негласному сговору петхаинцы старались не замечать друг друга. Каждый, кому ночью попадался на глаза уходящий на вокзал грузовик с выселенцами, отворачивался в сторону. Всё происходило в тишине, навевавшей ощущение, будто Всевышний, хотя и осмелился сотворить этот мир, — из страха перед усатыми чеченцами отключил в нём звуки.
Отца с работы уволили. Обмотав себя шерстяным покрывалом, он с утра усаживался у замороженного окна и до наступления сумерек записывал что-то в тетрадь, которую на ночь куда-то прятал.
Бабушка
Время от времени они вполголоса размышляли о причинах нашего везения. Оно заключалось в том, что, в отличие от большинства петхаинцев, нам предоставили на сборы пять недель. Бабушка объясняла это почтением к деду, а мать — заслугами отца перед властью.
Хорошо было лишь мне.
Стесняясь выказывать ликование по поводу приближавшегося праздника изгнания, я слонялся по тесным улицам Петхаина и грезил одною и тою же сценой, пробуждавшей в душе тот смутный восторг, который зиждится на радости узнавания неизведанных чувств.
Верхом на большом скакуне, с папахой на голове и в синих брюках с алыми лампасами, я несусь галопом мимо петхаинских балконов, прогнувшихся под тяжестью вечно беременных домохозяек, ожесточённых благопристойностью собственного существования и красотой заезжих проституток, которые излучали уверенность в знании главных тайн мужской плоти.
Я скачу мимо лавок, исходящих зловонием овечьего сыра и гнилых яблок, мимо покосившейся синагоги, мимо школьного здания, обвешанного портретами полководцев и опоясанного для устойчивости почерневшим от дождей железным обручем, напоминавшим траурную ленту.
Сразу за удручающим мраком и смрадом Петахина, безо всякого промежуточного пространства, предо мною открывается залитая оранжевым сиянием казахская степь с аккуратно расфасованными дюнами и с красным диском сочного солнца на горизонте. Взметая вихрь золотой пыли, лошадь мчится в сторону тепла и света — и горизонт суматошно отступает от меня к той зыбкой полосе, за которой начинается море. И в это время в моей груди завязывается, растёт и не умещается ощущение близости никому не ведомых истин.
Странным было другое. Эти картины и чувства казались мне не столько приметами моей завтрашней жизни, сколько воспоминаниями с дистанции ещё более отдалённого будущего. Именно в те дни, шатаясь по улицам притихшего Петхаина, я впервые обнаружил в себе умение запоминать что ещё не случилось, способность воспринимать себя как будущее своих воспоминаний, своего прошлого.
Именно тогда я и нащупал в себе зачатки той мысли, что время есть энергия, которую невозможно ни остановить, ни делить на прошлое, будущее и настоящее.
34. Каждый день есть первый и последний
Не смирялся с происходящим один только раввин Меир.
Перед тем, как опечатать синагогу, чеченские конники — в обмен на банку виноградной водки — позволили деду забрать домой толстенный свиток Торы. По преданию, этот свиток привезли в город спустившиеся с гор потомки иудеев, изгнанных из Вавилона 25 столетий назад.
Не теряя времени, дед опустил свиток на стол в гостиной, развязал на нём выцветший чехол и, оттянув в сторону правую катушку, ушёл в чтение потрескавшегося пергамента. Воспалёнными от напряжения глазами он выискивал в Торе ту малейшую описку, которая навлекла на «Грузинский Иерусалим» не объяснённую беду изгнания.