Повесть об отроке Зуеве
Шрифт:
За стариком увивался Петькин пес Бурый с длинными ушами, похожими на оленьи варежки. Подняв острую морду, Бурый выл. Тотчас откликались березовские собаки — от двора к двору, в заовражье, в остяцкую слободу.
— Смолкни, проклятый, — смирял Бурого чучельник. Тот ложился рядышком, косил на старика глазом. Винился за несдержанность, за сочувственный вой. Голосом выразил и свою — по Петьке — и стариковскую тоску.
На дальнем конце Березова замолкала последняя псина — так замирает эхо — и опять лишь редкие всплески на Сосьве тревожили тишину. Тогда Шумский говорил Бурому:
— Ты
Бурый приподнял уши-варежки. Признал свое бессилие. Был бы помоложе — какой разговор. Не тот нюх ныне. И ноги не те. Все, кому не лень, пинают — кабы здох, кабы здох. На охоту не берут, какое там. Хорошо, Петька приласкал. А то — хоть погибай. Не от голоду, рыбы вдоволь. Жить без ласки и призора хозяина страшнее, чем смерть от голодухи.
Ерофеев редко появлялся. Повадился к одной вдове. Еще в питейном доме его видали. Казаки из городового березовского войска тянулись к нему — из ученой команды! Ерофеев не дурак! Сразу оценил свое положение, принимал уважительные чарки, на всякие расспросы отвечал охотно. Много кой-чего узнал в Палласовой команде.
На Зуева сердился. Кто же к самоедам бегает без ружья?
А в Березове ему нравилось. Чем не житье? Пуд ржаной муки — пять копеек, пуд говядины — двадцать копеек. Городок небольшой. Ожениться, корову, лошадь купить — чего еще надо?
— Осиротели мы с тобой, Ерофеев, — говорил Шумский. — Чего делать будем?
— Чего делать, чего делать… Вон сколько мы с тобой чучелов приготовили. Паллас спасибо скажет. А какую росомаху тебе подбил!
— Что росомаха — о ней ли речь? — Старик прислонился к печи, слезы катились по щекам, по бороде.
— И я б с тобой поплакал за кумпанию, — спокойно сказал Ерофеев, — да слез нет.
— Тебе чего плакать? А я Ваську с купели знаю. Он мне заместо сыночка…
Отчего-то совестно стало Ерофееву. Вроде не провинился, а не по себе. Где они, эти дикие юрты? Наведался к крещеным остякам. Те запричитали, зацокали:
— Что тама нада?
— Парня бы выручить…
— Не выруцис. Тундра один ходить незя. Болота.
На минуту и хватило решимости.
Нарты легки, воздушны. Олени бежали споро, низко пригнув головы. Копыта слегка оседали в серой подушке, искристый звук высекался, полозья скользили по нерастаявшим еще сугробам. Петька прицыкивал по-взрослому, выгоняя скорость. Оленям он дал прозвища и строго покрикивал:
— Эй, Марфушка, вбок-то не вались. Эй, залетны-ы-я, Петруша, нажми.
Зуев покусывал сухую соломину. Какие они, самоеды? Как встретят?
Сама жизнь представляла удобный и естественный способ поближе с ними познакомиться, войти в доверие, сделать записи об их житье-бытье.
Скрутят? Не станут разговоры разговаривать?
Жалость к ни в чем не повинному остяку оказалась сильнее страха. Не гимназия, не Паллас — жизнь давала трудный экзамен.
Лицо омыл свежий ветер с Оби. Зуев чихнул. Петька весело взвизгнул:
— Чихай, чихай! Самоед всегда просит перед охотой, чтобы чихнулось. Охота будет удачная.
— Давай, Петька, чихать вместе. Вычихаем удачу.
Казачонок заправски достал
— Давай и я за кумпанию, — попросил Зуев и выудил из кисета горсть табака. Носы их взрывались, как петарды. Стало жарко, весело, свободно. Опрокинулись на спины, болтали ногами. Олени запрядали ушами. Наконец седоки отчихались, и Петька звонко, посвежевшим голосом заорал:
— А ну, залетныя!
До чего ж славный мальчишечка, этот казачонок. Кто б дал ему десять лет? Атаман!
— Петька, помнишь, ты про святую поляну сказывал?
— Ну.
— Она далеко?
— У Небдинских юрт и будет как раз.
— Заодно бы и поглядели, а?
— Но любят самоеды, когда русские суются в ихние кумирни. Серчают. Особливо их шаманы.
— А потихонечку?
— Ясное дело, потихонечку. Я тебе говорил: со мной не пропадешь, держись меня!
Бор оттеснился в сторонку, глазам открылась просторная поляна.
Золотистые лютики, незабудки цвета озерной воды, полярный мак разом выплеснулись из сероватой моховой подстилки. Тундра не щеголиха. Повседневный наряд ее небросок, как у затрапезной, неумытой остячки. А тут, открытая теплому солнцу, закрасовалась, выставила, словно на ярмарке, свои молодые, сарафанные краски. Через неделю-вторую с севера задует ветер и мигом сметет эти узоры. Но сейчас тундра праздновала свое мимолетное освобождение от ржави болот, унылого однообразия лишая и кочек.
Зуев восхищенно крикнул:
— Петька, гляди, что делается! Краса какая!
— Вижу небось, — сдержанно отозвался мальчик.
На крутом пригорке высилась одинокая сосна со скошенной к западу кроной. Мальчик остановил оленей, распряг их.
— По этой сосне и знаю, где Небдинские юрты, — сказал казачонок и прутом пугнул оленей. — А ну гуляйте, да чтоб недалече.
— Не убегут?
— Куда бежать? Оне домашние.
Примерно в полуверсте от пригорка плотной стеной стояла тайга.
— Пошли в урманы.
Почва прогибалась под подошвами.
В лесу тоненько посвистывали бурундуки.
По стволу прямо перед Петькиным лицом сиганула куница.
Трудно пробираться сквозь нехоженую чащу — сырые овражки, повергнутые буреломом деревья, елки с твердыми иглами.
В узких просветах зеленоватого сумрака увидели ровную, точно выстриженную, опушку. Повсюду на еловых ветках, от комля и почти до вершин, развешаны луки, колчаны, звериные шкурки, бусы из сушеной морошки, мониста из камней, вяленая рыба, медвежьи и оленьи шубы. Странная и разнообразная коллекция — приклады — являла собой дары языческим кумирам. В этой таежной «кунсткамере» были свои персоны: два идола в рост человека. Один, изображающий мужчину, одет в изъеденную временем малицу, украшен медными бляхами, лоскутами из холстины, лентами, самоедскими наградами всех достоинств. Рядом — идол-женщина, тоже в мехах. От шеи до живота ожерелье из шишек, камешков. Деревянная щеголиха, казалось, улыбается тонко выточенными губами. Идол-мужчина, напротив, мрачен, резчик придал его лицу застывшее выражение, лишь в глазницах сверкали кусочки янтаря.