Повести и рассказы. Книга 4
Шрифт:
Штакетина разлетелась в щепки.
Лошадь рванулась, хотела зубами достать обидчика. Но тяжесть повозки и грязь цепко держали её. Тогда лошадь чуть сдала назад, прыгнула вперёд, поскользнулась и упала. Грязь от её падения обдала Ханафеева.
– А-а-а, – завопил тот, окончательно обезумев. – Вот ты что ещё удумала! Как в Сочах раскорячилась… – далее следовала такая брань, какую уже в наше славное время не услышишь. – Вот ты как? – он подскочил к Карьке и стал пинать её в бок тяжёлым грязным сапогом.
Лошадь плакала. Из её полузакрытых глаз текли крупные мутные слёзы.
Ханафеев устал. Устал физически.
– Так что же, твою душу, теперь с тобой делать, дерьмо? – Он стоял грязный, расстёгнутый до майки. Теперь он уже начал кое-чего понимать. Испугался: лошадь-то казённая, сдохнет ещё. В его планы такой поворот не входил. Накажут.
– А ну вставай, разлеглась, как на «Золотых песках», – он дёрнул за узду вверх. Что ж ты, паскуда, сдыхать собралась, что ли? – И вдруг, словно взбесившись, с воем и воплями впился своей грязной разбойничьей пятернёй в единственно ещё нетронутое место – в ноздри.
Лошадь дрогнула. Ханафеев тянул.
– Ну… вставай, вставай же… – шипел палач.
Шея Карьки вытянулась, верхняя губа обнажила плотно сжатые окровавленные зубы. Лошадь продолжала лежать.
Именно тогда, когда Ханафеев обдумывал, что бы ещё сотворить, возвратом с лесопилки подъехали извозчики. С передней телеги соскочил бригадир и с матами, не уступающими только что слышанным, оказался рядом с Ханафеевым. Тот не успел опомниться, как плавал на животе в холодной грязи.
– Ирод, я тебе самому отверну башку. Что наделал, что наделал! – мужики обступили лошадь. – Давай, робя, распрягай Карьку.
Как только Карьку выпрягли, она сама встала. Но не сдвинулась с места. Как её не уговаривали – осталась стоять промеж оглобель, косилась на телегу, на Ханафеева. Тот стоял на обочине дороги и стряхивал с себя грязь.
– Неужто этого ирода боишься? Пошли на конный двор. Шельма больше ни к одной лошади не подойдёт. Лес валить будет да сучья рубить. Окаянный! – говорил бригадир.
Лошадь стояла, печально смотрела на людей. Бригадиру показалось, лошадь просила запрячь её.
– Слышь, Семёнов, запряги-ка её, мы пока снимем кой-чего с телеги. Может, и вправду, чёй у неё в голове?..
Семёнов знал своё дело и сноровисто облачил лошадь в упряжь. Мужики успели сбросить лишь небольшое бревно.
Что произошло дальше – трудно объяснимо, но это факт. Не успели мужики подойти к телеге за вторым бревном, Карька дёрнула вправо, влево… и… медленно потащила за собой воз. Мужики оторопели. Карька набирала скорость. Через минуту она уже бежала. Не от Ханафеева, это я наверняка знаю. Она бежала, потому что в ней есть сила, есть всё, чтобы быть хорошей лошадью. Она и была лучшей лошадью. И возила больше остальных. Но есть всему предел. Этот предел был так невелик – одно небольшое бревно.
– Сволочь же ты, Ханафеев. Тебя бы самого колом по башке.
– Я что? Хотел, как лучше. Больше увезёшь, скорее выполнишь и перевыполнишь норму. Дело ведь общее. Коммунизм строим. Вон, радио и сегодня утром говорило: «Норму надо перевыполнять». Все перевыполняют. А я что? Политика партии
Бригадир остановил «политика»:
– Слушай, олух царя небесного, хочешь норму перевыполнять – перевыполняй своим горбом. На чужой шее в рай непозволительно въезжать. И чтобы лучше усвоил это – бери топор и с завтра на лесосеку. Там посмотрим, каков ты есть передовик. Пошёл вон.
Через несколько минут на дороге никого не было. Осталась прежняя грязь да бревно, напоминавшее о случившемся. Да и случилось ли что? Ведь это была лишь какая-то лошадь. Для победы «мировой революции» это ничего не значит.
Это понял я, к сожалению, слишком поздно.
…А бригадира вскоре заменили… на… Ханафеева.
Зима
– Кто это там впереди так руками размахивает? – Ханафеев вглядывался вперёд из розвальней через бегущую трусцой, заиндевевшую от мороза лошадь. – Кажись на лыжах кто? Чёрт дёрнул. Чудные люди пошли какие-то. В ночь, да мороз ещё такой, будь он неладен. Спортсмены… Э, дак это сынок Марфы Семёновой, то-то я смотрю. Ну как же, в техникуме строительном учится, городской стал. На Новый год, видно, к родителям наворачивает, спешит.
Лошадь с лёгкостью нагнала лыжника и пошла дальше. Ханафеев прикрыл лицо воротом тулупа.
«Давай, давай, спеши, долгонько ещё бежать-то. Ну, ничего, парень он дюжий, вот холод только собачий. Как бы не околел, будет потом всю жизнь маяться, – медленно рождались обрывочные мысли в промороженной голове».
– Вернуться, мож, а? – обратился он к лошади, но не получил ответа от безответного животного. – Хоть и весь род их змеиный, как и все в ентой едрёной деревне. Но всё же.
Ханафеев поправил сползший тулуп.
– Всё же, вона, ещё тёпать сколько… Километров сорок, не меньше.
Лошадь послушно бежала. Ханафеев оглянулся – Семёнова сынка уже и не видно.
– А, хрен с ним, не сдохнет, да и Александровка на полпути будет. До ней дотянет. Назавтра и дома будет. Давай, милая.
Ханафеев привязал спущенные вожжи к боковине, лёг на спину и уставился в небо.
– Хоть бы махнул рукой, вот гад какой. Как же, гордые мы все. Узнал, нет ли? Да что это я? Пошла вон из головы, дрянь всякая так и лезет. Небось, не вернусь. Сразу надо было попроситься.
Ночь была ясная, мороз. От луны растекался бледно-голубой мертвецкий свет. Он освещал причудливые сугробы, заснеженные деревья и одинокого лыжника на заснеженной конной дороге. Воздух звенел от мороза, перевалившего за сорок. Ухали с треском стволы деревьев. Тайга сжалась от холода. Вся живность попряталась в норы, закопалась в снег. Скрипела под лыжами накатанная дорога. Семёнов, широко шагая, спешил домой под Новый год.
Ему не привыкать стоять на лыжах. Он знал все тонкости, как с ними иметь дело. Да и многое другое он знал. Он знал, что в такой мороз, да на шестьдесят километров, к тому же в ночь и одному, идти ну никак нельзя. Но что поделаешь: молодой, советчиков нет поблизости. Может, пронесёт? Не последний лыжник на деревне. Так то на валенках. А эти, вон какие – на ботинках. Спасибо физруку, не пожалел.