Повстанчик
Шрифт:
— По шибко большому делу. Сказать мне тебе надо че-то по тайности.
— Ну, ладно… Опосле как-нибудь… Опасно тут. — А у самого руки трясутся, помоями сапоги себе облил.
— Бежал бы ты лучче, домой, а то…
— Нет, пока ответу не дашь, не пойду.
— Ладно… Подвернется случай, подойду я к тебе, только ты не оглядывайся в то время по сторонам, штоб не заметил никто…
— Я ты не выдашь меня. Антош? — усомнился Ларька.
— Вот этот бякнул. Да с какого квасу-то? Ты только сам виду не подавай, что знакомый.
— Ну и стерва
— Чего ты его?..
— Да как же, все сапоги, культяпый, помоями облил, — кивает Антон на «Фомку». — Ни на што, видно, сдела-то нет. Пособил тоже, спасибо.
Солдаты хохочут, подтрунивая над «Фомкой».
Сидит как-то «Фомка» да в носу ковыряет, а Антон тут же рядом винтовку разобравши чистит. «Фомка» боязливо пальцем к винтовке притрагивается.
— Ты не гляди по сторонам… — тихонько упрашивает Антон, — так неприметно будет. Сказывай чё хотел-то… Как ты попал сюда, к волкам-то этим?
— А так и попал, что нароком к тебе пришел я. Мы у «Тоненького мостка» на речке Дергачихе стоим. Яшка, товарищ твой, тута, в отрядах хрестьянских, и тятя наш тута, и Васька Набоков, и Кузьма Грохолев, и Конев. Да много наших камышан. Из Верзиловки, из Еловки, из Карбазовой много. И ребята, и мужики стары есть. Неуж ты за Колчака стоишь, убивать нас станешь… Бонбы в нас метать? Пойдем к нам, Антоша!
— Тише ты ради Христа, Ларивон… — лепечет Антон и нарочно винтовкой гремит.
А солдаты, издали глядя на них, смеются — вот связался чорт с младеном. Нос ему, Чебаков, не прищеми растяпе-то.
— Он уж мне до зла горя надоел, — кричит Антон в ответ солдатам, а сам снова тихонько Ларьке:
— Долго стоять на Дергачихе?
— Нет, подадимся скоро. Айда покуль, а то наши говорят, душа винтом, а разгромим золотопогонников.
— Ох, боязно сразу-то.
— Я ты смеляе, вот и все. Товаришшев бежать приговори.
— Знамо, один не побегу.
— Винтовок с патронами захватите, а то у нас одни «пикульки», винтовок мало.
— Ну, ладно… А ты домой улепетывай скорее. У нас хоть и не шибко теперь… Все в расстрой пошло, ну да хто его знат?
— А ты, Антоша, пошли меня в деревню за табаком, да шибче зреви, чтоб все слышали, а то я как уйду.
Так и сделали. «Фомка» ушел «за табаком».
Дня через три после ухода «Фомки» от беляков на станции произошел крупный бой. Беляки были врасплох захвачены подошедшими повстанческими отрядами. Урона было много с той и с другой стороны.
В одну из боевых ночей в отряд Пахомыча явилось целых семнадцать человек из беляцкого стана. Сами сдались да еще и винтовок да ружейных припасов с собой приперли.
Подарок этот сделал Ларька: беглецов привел Антон Чебаков.
А тут слух прошел, что с гор идет большой пребольшой партизанский отряд с хорошим вооружением и даже пулеметом.
Радости у повстанцев было не есть конца.
Война клонилась к концу. Победа за победой кружили
Беда эта пришла и к Веткиным: злая беляцкая пуля скосила на смерть Яшу.
Отец не плакал, только скрипел зубами, а Ларька дня два рыдал, почти не переставая. Но время было горячее и тосковать не приходилось. Колчаковцев все гнали и гнали. Успехи росли.
Становилось холодно. Случалось что легко одетые, молодые партизаны, лежа ночью под телегой и прижимаясь друг к другу в желании согреться, плакали, как дети, но это был момент. На утро они снова становились бойцами, если только не схватывали тиф. Ларьку одели тепло.
Убитые, раненые, тифозные мелькали перед глазами Ларьки, как картины. Сменялась обстановка — как в тяжелом сне это все было. Повстанцы имели усталый, измученный вид. Многих недосчитывались, многих сдали в больницу на долгое излечение. Приглядевшись к лицам отца и Пахомыча, Ларька заметил, что у обоих у них лица как бы подернулись серой паутиной, а глаза глубоко запали. К тому же Пахомыч был немного ранен.
Однажды вечером, после особенно шумных дней, когда была отправка больных и раненых, партизанам представилась необычайная для них картина: Ларька, притихший, сидел у костра и, подперев щеку, глубоко-глубоко задумался. Притихли и повстанцы, переглядываясь друг с другом. Вдруг они заметили, как по смуглой щеке Ларьки стекла крупная слеза. Партизаны зашептались.
— Тятя, а после этой войны будет еще война? — спросил Ларька у отца каким-то не своим, придушенным голосом.
— Когда, сынок, закрепим окончательно свободу, тогда конец войне, а пока что, будем воевать. Ежели волков жалеть, не бить, то и по дрова в лес нельзя будет ездить.
— Вот дырка на лбу мне спокою не дает.
— Какая там еще дырка?
— Фрола Дубяшина убитого повезли… А… на лбу у него дырка от пули. Руки, видно, попал он в канаву какую, по локоть грязные, как в перчатках, и пальцы скрючились… Я… дырка-то на лбу темная-темная…
— Ну, и что же, — вмешался Пахомыч. — Мало ты их, этих дырок, видел?..
— Много видел, а вот Фрола забыть не могу. Матрена-то его хлопотливая такая, на задах они у нас живут в Камышах. Поди говорит — «Где-то Фрол мой воюет». Ждет, а он ровно бы совсем ничей лежит весь в грязи и черви его с'едят.
— Домой тебе надо на отдых, парень, вот что, — строго сказал Пахомыч. — Нервы тут и не ребячьи не выдержат. Сплоховали мы тогда, что не отвязались от тебя, как ехать.
Как всполохнется Ларька, как вскочит: куда и грусть делась?
— Не отвязались… Ишь ты какой, дяденька! А любил ты в омшаннике сохраниться да организацию вести? Чё в те поры не отвязался от меня?
А у самого глаза загорелись и смуглее щеки заревом вспыхнули. Обозлился парень.
— Ну-ну-ну! Ты уж и попрекать. Я, ведь, к слову это молвил, — не рад сделался Пахомыч.