Поймай меня, если сможешь
Шрифт:
Почти тотчас же явились двое жандармов; у одного в руках была целая охапка кандалов. Один затянул вокруг моей талии толстый кожаный ремень с кольцом впереди, а второй замкнул у меня на лодыжках тяжелые оковы. Потом на меня надели наручники, накинули на шею петлю из длинной тонкой цепочки, обвили ею цепь наручников, пропустили через кольцо пояса и сцепили замком с ножными кандалами. Скручивая меня по рукам и ногам, ни один из полицейских не обмолвился ни словом. Затем один, указав на дверь, подтолкнул меня, а его напарник двинулся на выход впереди меня. Я зашаркал за ним. Идти нормально мне мешали ножные кандалы и страх перед неведомым местом назначения. Так меня не сковывали ещё
— Куда мы едем, куда вы меня везёте? — спросил я, щурясь от предзакатного солнца. Оно оказалось ещё ярче, чем огни внутри. Ответить мне не потрудился ни один из них.
Молча они усадили меня на заднее сиденье седана без опознавательных знаков, потом один уселся за руль, а второй пристроился рядом со мной.
Меня отвезли на железнодорожный вокзал. От дневного света, хотя я и был укрыт от него в машине, закружилась голова, к горлу подкатила тошнота. Я знал, что тошнотой обязан не только внезапному выходу на свет дневной после стольких месяцев кромешной тьмы. Я был болен — уже с месяц меня трясла лихорадка, изнуряли рвота, диарея и непроходящий, мучительный озноб. Тюремщикам в Перпиньяне я не жаловался: они попросту проигнорировали бы меня, как игнорировали все остальные жалобы и протесты.
На станции меня вывели из машины, и один из жандармов пристегнул к моему поясу конец цепочки, второй обернув вокруг руки — и, как пса на поводке, повёл, а где и поволок сквозь толпу людей, собравшихся на перроне, и втолкнул в поезд. Проводник проводил нас к застеклённому купе с двумя скамьями, дверь которого украшала табличка, гласившая, что купе забронировано министерством юстиции. Пока мы пробирались мимо остальных пассажиров, те смотрели на меня с ужасом, недовольством или отвращением, а то и отшатывались, ощутив исходящую от меня омерзительную вонь. Сам я давно перестал ощущать собственные нечистоты, но сочувствовал пассажирам. Наверное, от меня разило, как от своры разъярённых скунсов.
Купе было достаточно велико, чтобы вместить восемь человек, и по мере наполнения вагона, когда все сиденья оказались заняты, к нам несколько раз наведывались пышущие здоровьем крестьяне, просившие разрешения поехать в одном купе с нами. Моего зловония они вроде бы и не замечали. Но жандармы всякий раз резкими взмахами рук отсылали их прочь.
Потом явились три бойкие миловидные молодые американки, облачённые в крайний минимум шёлка и нейлона и увешанные пакетами с сувенирами и подарками, винами и продуктами.
От них восхитительно благоухало дорогими духами, и один из жандармов с широкой улыбкой встал и галантно усадил их на противоположную скамью. А они сразу же попытались вовлечь офицеров в разговор, любопытствуя, кто я такой и какие злодеяния совершил. Очевидно, опутанный цепями с головы до ног, я представлялся им знаменитым, ужасным убийцей, как минимум, не уступающим Джеку-потрошителю. Они казались скорее заинтересованными, чем напуганными, и оживлённо обсуждали мою противную вонь.
— От него разит, будто его держали в канализации, — заметила одна, а остальные со смехом согласились.
Я не хотел, чтобы они узнали, что я американец, в их присутствии чувствуя себя совсем униженным и опозоренным. Наконец, жандармы дали девушкам понять, что не говорят и не понимают по-английски, и когда поезд отошёл от станции, вся троица начала бойко щебетать между собой.
Я не знал, куда мы едем. В тот момент я даже не ориентировался в пространстве и понимал, что снова выпытывать место назначения у жандармов бесполезно. Жалко съежившись между полицейскими, больной и упавший духом, я лишь изредка смотрел
Пролетал километр за километром, и, несмотря на дурноту, я почувствовал приступ голода. Девушки вытащили из своих сумок сыр и хлеб, паштет и вино и приступили к еде, поделившись с жандармами. Одна попыталась скормить мне крохотный сэндвич (руки у меня были скованы так, что я не смог бы поесть, даже если бы позволили), но жандарм осторожно взял её за запястье, твёрдо заявив:
— Нет!
В какой-то момент, через несколько часов после отъезда из Перпиньяна, наши спутницы, убеждённые, что ни я, ни жандармы не понимаем по-английски, принялись обсуждать свои любовные похождения в отпуске, причём с такими интимными подробностями, что я онемел. Сравнивали физические атрибуты, доблесть и производительность своих разнообразных любовников в столь живописных выражениях, что смутили меня. Ни разу не слышал, чтобы женщины пускались в такие кулуарные беседы в комплекте со словами из трёх букв и непристойными комментариями. И я пришёл к выводу, что ещё многого не знаю о женщинах, одновременно прикидывая, какое бы я занял место, состязаясь в их сексуальных Олимпийских играх. И мысленно отметил, что стоит принять участие в соревнованиях, если нам ещё суждено встретиться.
Путь наш окончился в Париже. Жандармы вздёрнули меня на ноги, распростились с дамами и потащили меня из поезда. Но лишь после того, как я тоже попрощался.
Когда меня уже выталкивали в дверь купе, я оглянулся через плечо и похотливо ухмыльнулся троице молодых учительниц.
— Передайте всем в Филли привет от меня, — произнес я с безупречным выговором жителя Бронкса.
Выражения их лиц слегка подпитали мое усохшее эго.
Меня отвезли в тюрьму парижской pr'efecture de police, препоручив заботам pr'efet de police — лысого толстяка с жирно лоснившимися брылями и холодным, беспощадным взглядом. Тем не менее, при виде меня в его взгляде вспыхнуло изумление и отвращение, и он принялся поспешно исправлять мой облик. Полицейский отвел меня в душ, а когда я отскоблил вековые наслоения грязи, вызванный тюремный парикмахер сбрил мою бороду и остриг мою гриву. Затем меня проводили в камеру — на самом деле, тесную и обставленную весьма скудно, но, по сравнению с предыдущими апартаментами, казавшуюся просто роскошной.
В ней стояла узкая железная койка с продавленным матрасом и грубыми, но чистыми простынями, имелся крохотный умывальник и самый настоящий туалет. Был в ней и свет, выключавшийся снаружи.
— Читать можно только до девяти. Потом свет выключают, — сообщил тюремщик.
Читать мне было нечего.
— Послушайте, я болен, — сказал я. — Пожалуйста, можно мне показаться доктору?
— Я спрошу.
Час спустя он вернулся и принес поднос с миской водянистой похлебки, караваем хлеба и кружкой кофе.
— Доктора не будет. Искренне сожалею, — сказал он. Думаю, он действительно был искренен.
В похлёбке обнаружилось даже мясо, ставшее для меня истинным пиршеством. Правду говоря, даже эта скудная еда оказалась слишком тяжелой для моего желудка, отвыкшего от обильной пищи. Не прошло и часа, как меня стошнило всем, что я съел.
Я всё ещё и понятия не имел, что же меня ждёт. То ли привезли в Париж на повторный суд, то ли я должен отбывать остаток срока здесь, то ли меня передадут властям другой страны. А все мои вопросы наталкивались на стену молчания.