Поздно. Темно. Далеко
Шрифт:
Через час Магроли называл Сашку «Мыл», точнее, «Мл.», что значит — младший.
— Гришка Молодецкий — хам и ворюга, — возразил Карл. — Как бы Сашке с ним не вляпаться в историю.
Гришка учился на режиссерском факультете, был он маленький, черный, кучерявый, носатый, громко играл на гитаре, пел смешные антисоветские песни, впрочем, был обаятелен, и Карл напрасно так о нем отозвался, просто время пришло раздражаться.
Татьяну чуть не хватил удар, когда она обнаружила однажды утром Молодецкого, спящего в Катиной детской
— В этой девице что-то есть, — сказал Магроли после четвертой рюмки. — Видал, какие у нее черные волосы. И челка. Как там у Александра Семеновича: «О, как черна твоя прямая челка!»
— Опять Кушнер, — застонал Карл, — чего доброго — до Бродского доберешься. Ну тебя, Фима, с твоей жидовской поэзией — мелочной, обидчивой, спесивой… Я Мандельштама люблю.
— Ну, ты силен разбрасываться. Такие поэты все-таки на дороге не валяются, согласись.
— Да, я согласен, — серьезно отвечал Карл, — мало того, кому-нибудь и морду за них набить не грех, но если на всю катушку — земноводные они какие-то…
Разговор явно не получался, Магроли скисал, то ли ныть начнет, то ли к таксистам побежит…
— Давай спать, Фима, мне вставать часов в шесть.
— Ты иди, я посижу еще…
— Ладно, смотри, не переворачивай ничего и дом не сожги.
«Дорогие мои батьки! У меня для вас два сообщения — одно хорошее, другое — плохое. Начну с плохого: жаркое лето в Москве невыносимо, портфель, набитый книгами тяжел, клонит долу, а то и ко сну, а отпуск, сами понимаете, еще не положен.
Теперь хорошее: мне обещали дать неделю, а то и полторы за свой счет, где-нибудь в июле я вскочу на лихой паровоз и, размахивая шаблюкой, поскачу в родные пенаты. Как написал про меня пасквильный Карла, —
Ни холода, ни зноя, Но испытаешь ты Врожденное, сквозное Блаженство правоты.Это он таким образом выпихивает меня из Москвы, но я не дрогну, ибо за мной — Белые Столбы!
Как вы там, без меня? Батя, ешь помидоры, они выгоняют соль. Мама, скажи Лельке, что если она защитится здесь, в университете, да еще и по обэриутам, — ей цены не будет. Я все разузнаю. Впрочем, это осенью, а до этого, надеюсь, сам ее увижу и уболтаю. Как Мишаня себя чувствует? Сценарий, что мы с ним писали, я показал Карлу, но тот ругается, обвиняет в зубоскальстве и еще в чем-то, не уяснил. И он, кажется, тоже. Впрочем, он ничего не понимает. За сим — заканчиваю. Это я только подал голос. Скоро приеду и наговоримся. Целую и обнимаю. Фима».
4
Магроли спал на боку, свалив на пол желтые ноги, переносица его почернела, под глазами образовались узкие подтеки. Карл вздохнул, укрыл его съехавшим покрывалом, быстро собрался, проверил, все ли на месте — паспорт, деньги, квитанции, и оставил на кухне записку: «Дверь захлопни».
Было около семи, поздновато для ломбарда, можно не успеть. Ломбард закрывался ровно в пять вечера, ноль-ноль, ни секундой позже.
«Дергаться
Он понимал, что дергаться все-таки будет, да и без этого дерганья простоять восемь-девять часов в очереди невыносимо, а так все-таки развлечение — подсчитывать, с секундной стрелкой, сколько времени торчит человек у окошка, выводить среднюю цифру, считать, сколько людей в очереди, сколько отошло и еще придут, учитывать настроение приемщицы и т. п.
Солнце было уже высоко, круглые бока шестнадцатиэтажек озарены, сверкали стекла верхних этажей, прошла поливальная машина, в легком небе светился шлейф самолета, у самой остановки автобуса чернел влажный ворох леса.
И такой день — в гулком, сыром зале… Скорее в Чупеево. Зато отстреляюсь сегодня, — впереди июль, август, хорошо бы в сентябре получить остальные.
Больше двух недель в деревне — с бабушками, детьми и зверинцем — выдержать было трудно. Обиднее всего, что Таня там не принадлежала ни себе, ни ему, никому — всем. Она мужественно радовалась этому ковчегу, но — Карл знал — уставала от громкого взволнованного хора. Помочь нельзя, наоборот — вплетет и Карл свой недовольный голос, да еще и не в той тональности.
И все-таки холодным вечером, когда не клюет, а уйти невозможно — поплавок живет, дышит, сомневается, — препоручив детей усталым от огорода бабушкам, Таня, видная издалека, сиреневая от заката, медленно приближалась к Старой деревне, к толстым усадебным березам, приносила дедушкин брезентовый плащ, термос с крепким чаем и бутерброды. Карл отдавал Тане тяжелую удочку — телескоп, с наслаждением держал в посиневших руках горячую крышку с чаем, проглатывал бутерброд.
Обыкновенно, когда Таня была уже в десяти шагах, случалась поклевка, но Карл, как правило, опаздывал. Все равно, с приходом Татьяны происходило на дне оживление, случалось и ей, почти уже в темноте, вытащить окушка, а то и подлещика.
— Дай-ка мне сигарету, — отдавала удочку Таня, — я сегодня выкурила всего одну.
При маме она не курила, мало того, отчаянно, как в детстве, боялась, что та узнает.
Двух недель в деревне достаточно, а потом — Карл ждал этого целый год — побыть одному, дома, и поработать. Чем не Дом творчества, даже лучше, если суметь отфутболить надоедал — все привычно, отлажено, ничего не отвлекает.
Стихотворений двадцать в год, больше не получается, и половина из них приходится на такие вот летние дни.
Если суметь… Придет Винограев, естественно, в самый неподходящий момент — если стихи, ладно, можно отложить на ночь, а если футбол…
Юрочка устраивается поудобнее и начинает комментировать комментатора, смеяться над ним, придираться к словам, возмущаться всеобщей поголовной безграмотностью.
Садится он вполоборота к Карлу и к телевизору, поглядывая то туда, то сюда, но больше на Карла. Когда случается опасный момент, замолкает, потом презрительно фыркает:
— Ну, а пока там неинтересно, давай, я тебе стишок прочту.