Поздно. Темно. Далеко
Шрифт:
Ефрейтор унес вещи и запер дверь. «Танечка с ума сойдет», — с тоской подумал Карл и уснул.
Тихий, ласковый стук разбудил его. «Что же это?», — не открывая глаз гадал Карл. Будто девушка стучится, да осторожно так, чтобы не разбудить родителей. Опомнившись, Карл увидел в зарешеченном окне голые черные ветки. Одна из них, едва касаясь, постукивала о стекло.
Дверь наконец открылась. В одних трусах он проследовал за безмолвным сержантом по коридору в маленькую каморку, назвал фамилию и получил вещи. Одевшись, он обнаружил, что мелочь
— Место работы? — спросил дежурный капитан, записывая.
— Телега в комбинат. Ладно, это не так страшно. Там и не такое видели.
— Нет ли у вас пятака на метро?
Капитан не удивился, достал из кармана гривенник.
— Верну в следующий раз, — сказал Карл, повеселев.
— Лучше не надо. Всего хорошего.
Едва Парусенко улетел, приехал Эдик, собрался-таки. Карл встречал его на Киевском вокзале, было холодно, на перроне синели встречающие, по виду одесситы.
На Эдике была хорошая ондатровая шапка, — Жорик, наверное, дал, — теплая куртка с воротником голубого искусственного меха. Он похудел еще больше. Здесь, на платформе, он казался таким выпавшим из гнезда, что у Карла заболело сердце.
— Я был в Москве тридцать пять лет тому назад, проездом из армии, — заявил он, — она совсем не изменилась.
Эдик хромал, и при входе на эскалатор Карл взял его под локоть.
— Ты умеешь кататься на метро? — спросил он, чтобы Эдик не сопротивлялся.
— Да, — покачнулся Эдик.
— Мы тебя поправим, — сказала Таня, — будем тебя усиленно кормить.
— Что меня Валя не кормит?
— Господь с тобой, — смутилась Таня, — но ты же дома не кушаешь.
— Правильно. Ты знаешь, сколько калорий в бутылке шмурдила? Больше, чем в голубцах. Ню? — тут же спросил он.
Эдик прочно угнездился на почетном месте в кухне — в углу у окна, сидел там целыми днями, не соглашаясь полежать.
— Что я, дефективный! — возмущался он.
Роман, который он долго писал, оказался повестью в двести страниц. Были трудности с перепечаткой, машинистка стоила дорого, но в конце концов справились, Измаил отнес рукопись в Союз, показать.
Образовалась очередь, Эдику приходилось надевать глаженые штаны и ездить в город, слушать комплименты.
— Печатать нельзя, — хвалили все в один голос, — сам понимаешь, но какая свежесть, какие характеры! Ничего подобного о войне не писали.
— Ты заметил, — спрашивал Эдика «крепкий писмэнник», — там нет положительных и отрицательных героев. Поразительно.
— Страшно, — радовался известный лирик, — молодец!
— Эдуард, — наставлял писатель Коваливский, — вам треба взять псевдоним. Сами понимаете. Издавать, конечно, не будем, Киев не позволит, но вы должны помнить, что у нас с вами общий ворог — Москва.
После повести Эдик написал несколько рассказов, но неизданная повесть давила его. Из московского журнала пришел отзыв с уверениями в почтении, с просьбой прислать еще, когда напишется, но повесть противоречит
— Так это хорошо, идиоты, — недоумевал Эдик. Здесь, в Москве, читать было больше некому, обитатели кухни давно прочли, Борис Михайлович приглашал в гости. Магроли вызвался написать предисловие, но на полноценное не потянул, получилось что-то вроде аннотации:
«Эта повесть написана непрофессионалом. Таким диким, нелепым способом — сочинением книги — он отвоевывает право на свою собственную судьбу. Поединок с собственной судьбой — сюжет известный. Здесь же — поединок с отсутствием судьбы. Невостребованность делает возможным обратить в события жизни даже погоду. Дождь… Ветер… Шторм».
— Папуас, ты мне надоел, — повторял Эдик Ефиму Яковлевичу и нежно елозил кулаком по его теплому блестящему носу.
На Эдика приходили смотреть, он посылал Карла за шмурдилом, тот повиновался, но старался наливать ему меньше. Это было трудно: Эдик был на стреме.
— Знаешь, ничего, как ни странно, — отозвался Алеша о повести, — несовершенно, как впрочем, все живое.
Эдик дорожил этим отзывом и пытался втянуть Алешу в какой-нибудь литературный спор, но Алеша не втягивался.
— Давай-ка, мы с тобой съездим лучше в клубешник. Посмотришь хоть, какие бывают настоящие писатели. А этого не возьмем, — кивнул он в сторону Карла.
— Поезжайте, — обрадовался Карл.
С Эдиком было трудно в общественных местах, а Алеша человек надежный.
В Дубовом зале, с хоров, на которых некогда играли музыканты графа Ростова, озирал Эдик литературные горизонты и, как Наполеон на поклонной горе, недоумевал, почему так долго не несут горячее.
— Алеша, — громко по причине глухоты спрашивал Эдик, — а этот кто, ну тот, лысый?
— А-а, — нежно тянул Алеша, — это так, Ираклий Андронников…
— А этот, биндюжник с усами?
— Между прочим, тише, — увещевал Алеша, это Гриша Поженян. Знаменитый «Огонек». Не знаешь? Ну, ничего.
— А где Евтушенко? — беспокоился Эдик.
— Сейчас придет, куда он денется. А тебе что, очень нужно?
— Зачем, — обижался Эдик, — просто ассоциируется…
Гамном назвал Эдик фаршированную рыбу.
— Кто ж так делает! Кто их учил!
С соседнего столика недружелюбно поглядывали.
— Спокойно, — сказал Алеша и обнял Эдика за плечи, — это мой друг Эдик. А кому не нравится — на мороз…
— Где Евтушенко? — стонал Эдик.
— А Алеша ничего, развитой, — размышлял Эдик наутро, — не то что Вовка-полковник. Это же Маугли. Тридцать лет прожил в резервации.
— Если б не резервация, как ты говоришь, где б ты был, и мы все? Он же в армию пошел, как в заложники. Камикадзе. Права Роза — ему надо в ножки поклониться. Тридцать лет семью тянул. И когда уже вроде и не надо было.
— Правильно, а я что говорю. А Изька — гамно. И Мишка.
— Ты-то больно хорош, — рассердился Карл, — только чем?