Предсмертные слова
Шрифт:
И жестокий, неуёмный, вспыльчивый и распутный ЧЕЗАРЕ БОРДЖИА, архиепископ Валенсии, умирая на поле сражения, с улыбкой на устах повторял имя самой красивой женщины Рима: «Лукреция… Лукреция… Не отчаивайся…» То было имя его сестры, чарующей красоты, к которой Чезаре питал чудовищную плотскую страсть и которую нередко ласкал в своих объятиях. Но только в тех случаях, когда она не предавалась порочной любви также со своим отцом, Папой Римским Александром Шестым, который «волновал её до судорог», или со старшим братом Джоффредо. Вот какова она — отцовская и братская любовь к «златоволосому ангелу с идеально гладкой кожей и совершенными пропорциями Венеры»! Когда израненный папскими солдатами Чезаре пал под стенами замка Виана, враги принялись срывать с него доспехи и драгоценную одежду.
И златокудрая ЛУКРЕЦИЯ БОРДЖИА, его единоутробная сестра и любовница, отвечала ему взаимностью: «Чезаре, брат мой… Чезаре… любимый мой… Я иду к тебе, я иду к тебе, кого так люблю. Чезаре был Лукрецией, а Лукреция — Чезаре, и один без другого — наполовину труп…» У неё начался жар. «Госпожа, у вас такие тяжёлые волосы, — шептали ей служанки. — Может быть, мы их срежем? Вы почувствуете себя лучше». — «Режьте!» И золотистые кудри, столь редко встречавшиеся в Риме, полетели на пол. А вслед за ними бросилась на пол и сама Лукреция, не переставая повторять: «Чезаре… Чезаре…»
Пятизвёздный генерал ДУАЙТ ЭЙЗЕНХАУЭР, 34-й президент США, продрогший на мартовском ветру во время инаугурации нового президента, Ричарда Никсона, вернулся к себе домой, на ферму в Пенсильвании, совсем разбитым и замертво слёг в постель. И последними его словами были: «Я всегда любил мою жену… Я всегда любил моих детей… Я всегда любил моих внуков… Я всегда любил моих правнуков… Я всегда любил мою страну… Я хочу умереть… Боже, призови меня…» В знаменитом мундире, в котором генерал Эйзенхауэр прошёл всю Вторую мировую войну, его тело положили в простой солдатский гроб из пакгаузов Пентагона, стоимостью 80 долларов, и в багажном вагоне обычного пассажирского поезда отправили в Абилин, штат Канзас, где он жил с двухлетнего возраста. И там предали земле.
«Сын мой, я вверяю герцогиню д’Этамп вашим заботам, — обращался к будущему Генриху Второму король Франции ФРАНЦИСК ПЕРВЫЙ. — Это настоящая Дама. Я с ней предавался прославлению Венеры». Весельчак и гуляка, транжир и ветреник, король умирал «от боли в секретном месте», от болезни, которую моряки Христофора Колумба привезли на материк из Америки. Неожиданно тучный и тяжёлый Генрих потерял сознание при постели умирающего Франциска и упал в его объятия. Отец и сын, никогда не любившие друг друга, воссоединились за мгновение до вечного расставания. «Господи, — вздохнул напоследок король, — как же тяжёл этот венец, что ты мне, как я думал, дал в награду!» «Вот и умер этот повеса!» — произнёс кто-то возле королевских покоев.
Вот и некий француз ПЬЕР ДЮЖЕ, промучившись весь свой век с неверной супругой, видной и красивой женщиной, которой он, однако, обладал на паях со многими другими мужчинами, лёжа на смертном одре, всё стонал: «Ах, душенька моя, помираю я! Ох, дал бы Господь, чтобы вы составили мне компанию и мы вместе бы отправились на тот свет! Тогда мне и помирать было бы куда как легче!» Нет, душеньке было некогда — она спешила на любовное свидание и оставила супруга умирать одного.
Но всех превзошёл ИВАН СЕРГЕЕВИЧ ТУРГЕНЕВ, умирающий в маленьком шале под Парижем от мучительной болезни, так называемой невромы. Измученный, пропитанный опиумом и морфием, он быстро слабел и безучастно смотрел на «Лесной пейзаж с поверженным дубом» Теодора Руссо над своей постелью. В бреду говорил только по-русски, слегка пришамкивая по-стариковски. Ему мерещилось, что комната наполнена гробами, что его отравили, а в ухаживавшей за ним певице Полине Виардо, хозяйке виллы в Бужевиле, «единственном и неизменном» его друге, мерещилась леди Макбет. В последние часы он, впавший в полузабытьё, никого уже не узнавал, но когда Полина Виардо склонилась над ним, он с чувством произнёс: «Вот царица из цариц! Сколько добра она сделала! Ближе, ближе ко мне, Полина, и пусть я вас чувствую около себя… Настала минута прощаться… Простите…» А несколько позже напутствовал супругов Виардо опять же по-русски: «Живите мирно! Любите друг друга!» Потом попросил всех подойти поближе и сказал
Великий писатель и драматург Швеции АВГУСТ СТРИНДБЕРГ, обнимая медицинскую сестру, которую в беспамятстве принял за мать, почти выкрикнул: «Мама! Мама!» — «Господин Стриндберг, да отпустите же меня», — взмолилась та. Он упал на подушки. Рука его свесилась с кушетки. Всё было кончено. Сестра не решилась закрыть ему глаза. На его губах застыла улыбка, чуть ли не детская, словно бы он, четвёртый по счёту, а потому и нежеланный в семье ребёнок, рождённый женщиной, которая нанялась к его богатому родителю простой служанкой, получил отпущение грехов.
«Мама, мама, — шептал напоминающий сказочного эльфа писатель из Нового Орлеана ТРУМЕН КАПОТЕ, автор знаменитой повести „Завтрак у Тиффани“. Весь в слезах, он обнимал Джоан Копленд, которая приютила его у себя дома в Лос-Анджелесе и возместила ему материнскую любовь, которой Капоте никогда не знал. — Я немного устал и очень ослаб… Мне холодно…» Джоан нашла его в восемь часов утра, пытавшегося надеть свои плавки. Он взял её за руку и умолял побыть с ним: «Ещё, хотя бы немного…» Когда Джоан вышла, чтобы приготовить ему чай, он лёг на кровать, принял смертельную дозу барбитуратов, скрестил на груди руки и умер до её прихода.
И блистательный танцор, легенда российского балета РУДОЛЬФ НУРИЕВ, потомок башкирских воинов, умирающий от СПИДа в парижской клинике Нотр-Дам-дю-Перпетюэль Секур, всё спрашивал: «Где мама?» Облачённый в пижаму из чистой шерсти охристых тонов, шерстяной колпак и цветистый шарф, «царь танца», похожий на театрального Петрушку, почти беззвучно шевелил губами, и медицинской сестре пришлось наклониться к нему, чтобы услышать его последние слова: «Где мама? Пусть она разотрёт мне грудь гусиным жиром». Потом он погрузился в беспамятство и, держа за руку танцовщика Шарля Жюдо, тихо и мирно угас без мучений и жалоб в половине четвёртого дня 6 января 1993 года, в канун православного Рождества. Когда гроб, в который Нуриева положили в алой мусульманской чалме, опускали в могилу на русском участке кладбища Сент-Женевьев-де-Буа, его друзья, танцовщики и балерины, бросали на крышку балетные туфли и белые розы. Могилу «мятежника из Уфы» накрыли персидским ковром.
«Мамочка, возьми меня к себе, — жалобно повторял английский романист и драматург УИЛЬЯМ СОМЕРСЕТ МОЭМ, прижимаясь лбом к стеклянной рамке фотографии своей матери. — Мамочка, возьми меня!» И по морщинистому лицу девяностооднолетнего долгожителя градом катились слёзы. Он умер в рабочем кабинете на собственной вилле «Мореск», что на Французской Ривьере. Есть и другая, правда, версия происшедшего. Как-то утром Алан Серл, якобы компаньон, якобы секретарь, а на самом деле сердечный друг Моэма, нашёл того лежащим на ковре возле камина с разбитой головой. Когда он приподнял его, Моэм, полагая, что только что приехал из какого-то долгого путешествия, сказал: «Ну же, Алан, где вы были? Я ищу вас уже два с половиной года! Нам нужно о многом поговорить. Я хочу пожать вашу руку и поблагодарить вас за всё, что вы для меня сделали, и сказать вам: „Прощайте!“» И провалился в кому. Серл отвёз Моэма в Ниццу и поместил в Англо-Американский госпиталь, где писатель и умер спустя час после поступления, пробормотав напоследок: «Пора опускать ставни и закрывать лавочку». Доктор Розанов, нарушив французский закон, требующий обязательного вскрытия тела, разрешил Алану Серлу забрать тело, и на следующий день было объявлено: «Сомерсет Моэм скончался во сне в своей спальне на вилле „Мореск“ на Лазурном берегу».