Предсмертные слова
Шрифт:
«Ну, что там нового про осаду Севастополя? — спросил племянника очнувшийся от тифозной горячки КОНСТАНТИН НИКОЛАЕВИЧ БАТЮШКОВ. — Прочти мне, Григорий, все политические новости. И собери поболе карт той местности». Но вдруг пульс лирического поэта, мучимого неизлечимой психической болезнью, упал, он замолк, и приходскому вологодскому священнику, пришедшему с напутственными дарами, уже не отвечал, а только показывал рукою знак отрицательный. Но умер Батюшков в совершенной памяти и перед смертью даже приказал: «Подайте мне побриться». Однако побриться уже не успел.
«Ну, как там наши?» — спросил врача знаменитый русский танцор и балетмейстер МИХАИЛ МИХАЙЛОВИЧ ФОКИН, умирающий в нью-йоркском госпитале. На календаре был день 22 августа 1942 года, один из самых ожесточённых и кровопролитных дней боёв на подступах к Сталинграду, и руководитель балетной труппы «Русские сезоны», более двадцати лет назад покинувший «наших», очень «нашими» теперь интересовался. Врач-американец понятия не имел, что происходит на Сталинградском
«Какие новости с фронта?» — заинтересованно спросил князь КЛЕМЕНС фон МЕТТЕРНИХ своего министра иностранных дел, который пришёл навестить больного канцлера Австрии в его летней вилле Реннвег в Вене. «Последняя сводка из Ломбардии неутешительна, — ответил ему граф Решберг. — Наши войска разбиты там наголову под Сольферино и Маджентой». — «Как!» — воскликнул обычно внутренне невозмутимо спокойный Меттерних и свалился в глубочайший обморок. И было отчего! Его сын Пауль служил младшим офицером в Италии, в одном из пяти корпусов Второй армии генерала Франца Гьюлаи, разбитых теперь французами и пьемонтцами. После этого удара Меттерних, в жизни бесконечно болтливый, почти полностью потерял дар речи, который так и не вернулся к нему полностью. Лишь однажды он, с трудом выговаривая слова, попросил внучку Паулину: «Вынесите меня на стуле в сад». Июньский день оказался жарким и удушливым, Меттерних задыхался от нехватки воздуха и всё повторял: «Я исполнил свой долг… Я был монолитом общественного порядка… Я был монолитом порядка…» Да, был. Этот мастер тончайшего искусства тайной дипломатии, более чем кто-либо другой, умел держать в руках судьбы Европы. Правда, порядок, охраняемый им в империи, рухнул ещё при его жизни.
АЛЕКСАНДР ВАСИЛЬЕВИЧ НИКИТЕНКО, известный писатель, академик российской словесности и Великий Цензор, сам немало натерпевшийся от царской цензуры, не закончил запись в своём дневнике: «Июль, 20. — Проиграно сражение при Плевне, и какое-то мрачное молчание, лишающее нас сведений о…». На следующий день, 21 июля 1877 года, Никитенко скончался.
«Какие последние политические известия?» — поинтересовался из постели чуть слышным голосом умирающий поэт и тоже цензор в камергерском звании, Председатель цензуры иностранной, ФЁДОР ИВАНОВИЧ ТЮТЧЕВ, в котором вдруг проснулся бывший дипломат. Духовник, вызванный по телеграфу из Петербурга к нему на дачу в Царском Селе, подошёл, чтобы напутствовать поэта к смерти, но Тютчев предварил его вопросом: «А какие получены подробности о марше на Хиву?» Хивинский поход занимал его сильно. «Марш закончен», — ответил ему духовник. «Теперь я умру спокойно…» — прошептал Тютчев, «жадный читатель политических новостей», и погрузился в мысли о будущем России. И всё же добавил: «Ах, какая это мука, когда не можешь найти слово, чтобы выразить мысль…» Хотя именно ему принадлежат слова: «Мысль изречённая есть ложь». Потом сказал дочери по-французски: «Fa^ites un peu de vie autour de moi» («Пусть будет несколько жизни вокруг меня»). А последним его восклицанием было: «Я исчезаю, исчезаю!..» Он просиял — и погас.
И последними словами великого русского художника ВАСИЛИЯ ИВАНОВИЧА СУРИКОВА, умирающего от склероза сердца в номере московской гостиницы «Дрезден», тоже были: «Я исчезаю…»
А тётка Тютчева и близкий друг Гоголя НАДЕЖДА НИКОЛАЕВНА ШЕРЕМЕТЕВА приехала к великому писателю в гости, но, не застав его дома, велела людям: «Скажите Николаю Васильевичу, что я приходила с ним проститься». После чего поехала домой, слегла в постель и отдала богу душу.
«А чего вы ожидали! — сказал умирающий генерал ЖИЛЬБЕР дю МОТЬЕ, маркиз де ЛАФАЙЕТ своему доктору Клоке. — Жизнь ведь, как пламя в лампе: когда кончается масло в ней — бац! она затухает, и всё кончено». И то верно. Накануне рано утром генерал, «герой двух миров», как обычно, запряг в русскую коляску своего борзого конька и поехал в Буа. В пути попал под проливной холодный дождь, а свежий майский ветерок хорошенько его продул, и, пожалуйста, «отец всех французов» уже в койке с высокой температурой. А толпы «его детей» и почитателей собираются под окнами его дома на улице Анжу Сент-Оноре в Париже, суетятся приглашённые медсёстры и раздаются бюллетени о состоянии его здоровья. Тут же продирается сквозь толпу и почтальон со свежим номером газеты «La Gazette de Suisse», из которой «милый маркиз» узнаёт о своей кончине и, смеясь, протягивает её доктору: «Вот я уже мёртв, а вы даже не знаете об этом. Eh bien! И верь после этого газетам!» Пока кюре из церкви Успения читал над умирающим молитвы, сын Жорж увидел, что отец неверной рукой ищет что-то под рубахой на груди и помог ему достать и переложить в ладонь медальон. В нём был миниатюрный портрет жены Лафайета, АДРИЕННЫ де НОАЙ, бесстрашной хрупкой женщины из высшего света, которая добровольно разделила с мужем тюремную камеру и испила до дна горькую чашу нищеты и бесправия. Умирая, она изо всех сил сжимала руку мужа и спрашивала, когда он говорил ей о своей любви: «Это правда? Как вы добры! Повторите мне это ещё раз…» Лафайет заговорил о её выздоровлении. «О нет! — возразила она. — Я умру. Вы сердитесь на меня за что-нибудь, друг мой?» — «Боже, конечно же, нет! Вы всегда были так добры и нежны ко мне!» — «Значит, я была вам хорошей спутницей?» — «О да, дорогая!» — «Ну, что же, благословите меня. Je suis toute a vous. Я вся твоя». Адриенна скончалась в рождественскую ночь 1807 года. После её смерти Лафайет всегда носил в бумажнике сложенный вчетверо листок с её
«Хочу клюквы с патокой», — признался барон ПЁТР КАРЛОВИЧ КЛОДТ и с удовольствием её откушал. Первый скульптор России, создатель знаменитых «Укрощённых коней» на Аничковом мосту и грандиозной квадриги на Нарвских триумфальных воротах в Петербурге, он гостил у дочери на мызе Халола в Куусикиркко, был весел и вырезал внучке бумажных лошадок и коровок. «Деточка, и мой старый батюшка тоже, бывало, вырезывал мне лошадок из бумаги, когда я был маленьким», — рассказывал отставной поручик, юнкер-лошадник и барон-мастеровой девочке. В семь часов вечера он заторопил с чаем: «Хорошо бы выпить чайку, да поскорей лечь спать, чтобы завтра пораньше встать и вернуться в город». — «Дедушка, вырежи ещё одну лошадку», — попросила его внучка, и он опять взялся за ножницы, вынул из подвернувшейся под руку колоды игральных карт пиковую даму и принялся вырезать из неё коняшку. «Смотри, как она сейчас запрыгает у нас, как живая». Когда его старый слуга вносил в комнату самовар, он повернулся с неожиданно перекошенным, словно бы от боли, лицом. «Дедушка, не пугай! — закричала внучка. — Не надо меня смешить такими гримасами». Но дедушка, не переставая гримасничать, сдвинул на лоб очки и рухнул на пол, не выпустив из рук бумажного коня. Он всю жизнь любил ваять коней и отлил их из бронзы только для Северной столицы ни много ни мало одиннадцать штук. «Нет Петербурга без Клодтовых коней», — говорили его современники. Император Николай Первый, большой знаток и любитель лошадей и покровитель Клодта, первым оценил это его искусство. «Да ты делаешь коней лучше, чем их делают мои жеребцы», — похвалил он как-то скульптора. И после смерти Николая тот отблагодарил его, посадив бронзового императора на изящно вздыбленного бронзового коня, стоящего лишь на двух задних ногах! Но денег Клодту это не прибавило. После смерти у него в секретере нашли только 60 рублей ассигнациями и два выигрышных лотерейных билета, чего даже на похороны не хватило. По «Новейшей гадательной книге» тех лет, пиковая дама означала тайную недоброжелательность, а по системе мадемуазель Марии Анны Аделаиды Ленорман — и вовсе гроб.
«Джим, мне тут привезли из питомника новые розы, несколько свежих кустов, нужно бы их посадить, — позвонил по телефону своему садовнику ЭДГАР ГУВЕР, директор Федерального Бюро Расследований. — Приезжай завтра пораньше, часам к восьми». И поднялся к себе в спальню, как всегда энергичной, пружинистой походкой. Заканчивался Первомайский день 1972 года. Обещанная Гувером много лет назад революция в Америке опять не свершилась. На следующее утро его домоправительница Анни Филдс приготовила ему неизменный завтрак — кофе, горячие тосты и яйца всмятку, которые он всегда по-братски делил с парой своих терьеров. В половине восьмого завтрак уже дымился на столе, но Гувер ещё не спустился. Несколькими минутами позже шофёр Гувера подогнал к дому его лимузин, но самого Гувера по-прежнему ещё не было. Около восьми приехал садовник Джеймс Кроуфорд повозиться с розами и только ждал указаний от хозяина. Трое слуг-негров заметно нервничали, и Анни поднялась наверх, но на её стук в дверь спальни Гувер не отозвался. Она вошла. Гувер лежал на полу в ночной пижаме. Он был мёртв.
В полдень 2 декабря 1723 года герцог ФИЛИПП ОРЛЕАНСКИЙ, племянник Людовика Четырнадцатого и регент Людовика Пятнадцатого в годы его несовершеннолетия, спустился к жене и выпил с ней чашку горячего шоколаду. Потом, с трудом поднявшись из кресел, сказал ей: «Надо идти, меня ждут неотложные дела». Герцог работал в розовой гостиной Пале-Рояля до шести часов вечера, когда от бумаг его оторвал приход мадам де Фалари, изящной блондинки с голубыми глазами, пышными формами и «необъятным лоном». Они уселись в кресла перед жарко натопленным камином, и Филипп задумчиво гладил красивые руки своей возлюбленной. «Ты веришь, что Бог существует?» — неожиданно спросил он, безбожие которого было широко известно. «Да, мой принц, в этом я совершенно уверена». — «Но если это так, то ты обречена, раз ведёшь ту жизнь, которую ведёшь». — «Я надеюсь на милосердие Божие», — ответила она, положив свою белокурую головку на колени принцу. Филипп, отяжелевший, с побагровевшим лицом, пребывал в подавленном настроении, он едва пригубил вино и тихо сказал: «Друг мой, я немного устал, и в голове у меня тяжесть. Почитай мне какую-нибудь волшебную сказку или рыцарский роман, у тебя это так хорошо получается. У меня страшно ломит затылок». Герцогиня тогда подсела поближе к своему любовнику в кресло, а он подался вперёд, заключая её в объятия. Она молчала, ожидая, что он расскажет ей, как всегда, что-нибудь забавное, но вдруг Филипп согнулся и замертво повалился на паркет.
«Ах, как бы я желал умереть так же!» — воскликнул АВГУСТ ВТОРОЙ СИЛЬНЫЙ, курфюрст Саксонский и король Польский, узнав о смерти герцога Филиппа Орлеанского, умершего в объятиях мадам де Валори. Но смерть, увы, не постигла его так неожиданно, как он того желал. Одарённый поистине богатырской силой, необыкновенной жизнерадостностью и ненасытной чувственностью (700 жён и любовниц и 354 ребёнка!), однажды, на рыцарском турнире, гарцуя на коне перед княжной Любомирской, король-волокита упал наземь и повредил левую ногу. Этим падением «саксонский Геркулес и Самсон» приобрёл расположение прекрасной графини Тешен, но оно же стало и причиной его смерти — у него открылась гангрена. Лейб-хирург Вейс отхватил ему большой палец ноги, после чего король уже не смог ни стоять, ни ходить. Даже с дамами он беседовал сидя! И всё же поехал на открытие Сейма в Варшаву, где, выходя из экипажа, вновь повредил больную ногу. Открылся «антонов огонь», и Августа не стало. Но, как говорят, жизнерадостный король умер всё-таки от смеха.