ПРИБЛИЖЕНИЕ К ВЕЛИКОЙ КАРТИНЕ
Шрифт:
— А что говорю?
— Дай, — говоришь, — молока с пенкой. Ребятишки все так-то говорят: "Дай!"
Мое печное происхождение определило и места пребывания моего неявленного "Я", все они помещались в жарком и светлом пространстве, где главным было движение.
Конечно, есть у меня друзья, которые свою "капусту" отрицают, да только врут они. С "капусты" начинается создание нашего личного мифа — нашего диалога со вседержителем. Они, те, которые врут, просто еще по привычке стесняются Бога в себе.
Если у вас нет вашего собственного мифа, то и формы души у вас тоже нет. И совершенствовать вам нечего: не можете вы, значит, и самоусовершенствоваться. Остается лишь подогнать себя под социальный штамп, чаще всего тот, который помогает в карьеристском расчете.
Вот мы и подошли к вопросам школы и педагогики.
Итак, два вопроса: "Где я был, когда меня не было?" и "Кем меня научат быть?"...
Мы живем под вольным дубом,
Наслаждаясь знаньем грубым.
Наши лесорубы валят лес по-дурному — так специалисты говорят: мол, безжалостно. Но еще безжалостней валят наш лес концессионеры. Концессионеру лишь бы взять кубометры, а молодняк, ягодники, зверье, речушки, ручьи — не его печаль.
Только навар! Только сегодня! А будущее?
Какое у концессионера будущее. Концессионер с будущим борется. Все укладывает в сегодня, как в саркофаг. После него остаются изорванные, исполосованные машинами пустоши. Растет на пустошах Иван-чай, папоротники да высоченная дурман-трава с белыми зонтичными цветками.
Первыми на пустошь из живья древесного придут березки. Подрастут, притенят землю, и поднимется среди них ель. Потом сосна. Потом ясень и даже дуб.
Сто лет надо, чтобы вольный дуб пошел в рост.
Американец в зеленых штанах и красном галстуке, однако, профессор, в штате Вермонт говорил мне:
— У нас есть дерево, правда, оно канадское — клен. Мы из его сока делаем кленовый сироп. Вы из клена делаете сироп?
Я говорю ему:
— У нас есть дерево береза. Из нее весной березовый сок бьет фонтаном. Но мы из него сироп почему-то не делаем.
— О, береза! — говорит американец. — Русское дерево. У нас в Вермонте березы растут. Русские эмигранты их обязательно гладят. Нужно делать из него сироп...
Стоят березы на косогорах — удивительные. Похожие на медперсонал в белых халатах. Стайкой — молоденькие акушерки. Осанистые — докторицы. Морщинистые, лысые — наверное, главврачи.
Весной, как только появятся на березе светлые листочки, нащиплют их деревенские старухи, чтобы настаивать на водке. Такое лекарство называют "липками", от липких листочков. Я на своем теле его действие испытал. Затягивает любую рану, хоть до кости. Говорят, брали новгородцы эти "липки" на войну и в далекие странствия.
А когда лист березовый войдет в силу, но огрубеть еще не успеет, на Троицу, нужно веники вязать. И для бани, и для чистоты в избе. Дух от березовых веников приятный.
— Русское дерево! Французское дерево! — ворчит мой друг ясноглазый. — Еще хуже — дерево всех людей. А что такое — дерево всех людей? Обычное дерево, любое дерево — ольха, ёлка. Дерево не принадлежит никому. Оно принадлежит всем, как воздух, как земное притяжение.
— Но пока Русский лес кормит Россию. Бразильская сельва — кормит Бразилию. Когда мы научимся уважать свой лес, вот тогда он и станет Деревом всех людей,
— Ребёнок должен расти, как растёт дерево. Не нужно сламывать у него верхушку. Не надо стричь у него боковые ветви.
Можно придать дереву форму шара, можно придать форму льва, даже верблюда. Но форма Дерева непредсказуема и прекрасна. Ребёнок — Дерево всех людей...
В 1986 году я ездил в Америку на первую американо-советскую встречу — симпозиум по воспитанию детей искусством. Писателей в нашей делегации было немного, но были ученые, художники, работники телевидения, менеджеры. И ездили мы в основном по школам. Везде говорили и из-за этих разговоров, наверное, мало видели. Хотя, если быть строгим, видели мы все же много. Многое входило в нас через сердце, перехлестывая завалы предубеждений и предвзятости.
Помню.
Я стоял в центре клумбы, еще не засаженной цветами, под государственным флагом Соединенных Штатов Америки. Вокруг меня толпились мальчики и девочки — малыши с сиренью и фотоаппаратами. Любопытные и возбуждённые. Они впервые увидели живого русского, к тому же еще и красного. Интересно им было до дрожи. Наверное, самая современная ракета, лазер, подводный робот или пришелец с другой планеты не произвели бы на них такого ошеломляющего впечатления, как живой русский. Они с трудом сдерживали себя — так им хотелось меня потрогать.
Я им говорил, причём очень волновался, наверное, мне было бы легче говорить с Рональдом Рейганом:
"Дорогие ребята, мне иногда приходится выступать перед нашими советскими школьниками, стоя под нашим советским флагом. Сейчас я стою под флагом Соединенных Штатов, но слова у меня те же. У меня для всех ребят одни слова — о мире. Мне, солдату-ветерану, очень хочется, чтобы в ваших глазах не поселился страх боли, страх смерти, ужас войны".
Может, сейчас я другую речь произнёс бы, но тогда в 1986 году...
После моей речи ребята навалились на меня с сиренью. Я брал цветы, раздавал автографы и что-то говорил, как мне казалось, смешное. Потому что сам смеялся и не сразу почувствовал, как меня дергают за пиджак. Я опустил глаза и увидел мальчика маленького я белобрысого — он доказывал мне руками, что ему очень хочется, чтобы я его обнял. И я обнял его, я прижал к себе, и поцеловал в маковку. И он ко мне прижался.
Все — и дети, и взрослые — хлопали в ладоши и радовались. А у меня где-то за мыслями радости серым фоном шёл вопрос: "A смог бы ваш первоклашка пожелать, чтобы его обнял американец?" И ответ у меня был нечетким — не было у меня ответа.