Приговоренный дар. Избранное
Шрифт:
Фамилия моя, разумеется, не на слуху, – судите по деяниям его, говорит древний летописец Благой вести, – дела мои у широкой публики на устах. Деяния мои вот уже который год муссируются всевозможными средствами массовой информации, в особенности легкими, вседоступными, бульварными, комсомольскими, телевизионными, во всех мыслимых и идиотских рубриках, милицейских отчетах, хрониках, репортажах.
Меня совершенно не волнует и не трогает слава убийц с маньячными наклонностями, типов подобных господину Чикатило, или более раннему почти классическому мистеру Джеку-Потрошителю.
Безусловно, мясницкая,
Не обнаружил в себе и палаческой тщеславности и мелкой озлобленности товарища Генриха Ягоды, который имел дурную наклонность собственными ухоженными перстами выдирать с корнем глаза у лично им допрашиваемых краснозвездных орденоносных полководцев.
Безрассудные демократические подвиги первого российского президента тоже мало трогали.
Мне не давали спать лавры других, более древних олимпийских героев. Именно на них, легендарных, я ориентировался, ворочаясь по ночам после бессмысленно затяжного, едва не закончившегося бездарной катастрофой, развода со своею пленительных ренуаровских форм женою, – ворочался в тягостном стариковском бессонье и давал себе честное благородное слово больше ни под какой сладко-горькой наживкой не клюнуть, не заглотить крючок, который называется семейным счастьем, семейным очагом и прочим искусительным крылатым словосочетанием.
Проворочавшись подряд три ночи кряду, я ощутил в своем существе симптомы неявного сумасшествия, выражающиеся в несколько чудаковатых проявлениях.
Отстояв нудную очередь в кассу своего местного универмага, оказавшись наконец лицом к лицу с прехорошенькой умаянной кассиршей возраста старшекласницы, в ответ на ее профессионально истеричную терпеливую реплику: «Что вам. Говорите! Что выбить, господи!», – я законченным истуканом топчусь у примолкшего кассового аппарата. Очередь за мною начинает оживать, нервничать, подсказывать. Мои подмышки в свою очередь превращаются в горячий цех по выработке обильной потовой влаги…
Я со всей зримой остротою осознаю, что, если через секунду-другую я не сумею вспомнить, за каким же хреном я отстоял эту сумасшедшую воинственную очередь, со мною приключится какаянибудь пошлая падучая хворь, которая наверняка значится в Уголовном кодексе…
– Барышня, понимаете…
– Он еще обзывается! Русским языком спрашиваю: что выбить?!
– Понимаете, я забыл, тут стоял…
– Гражданин! Вы мешаете работать. Господи, еще один псих на мою…
– Послушайте, барышня! Я не псих, – я разведенный!
– Эй, разведенный псих, шел бы ты… Тут за одной пачкой молока гробишься, – вмешивается в наш диалог какой-то малоинтеллигентный тип из середины очереди.
Тут не выдерживает моего издевательства какая-то ухоженного облика бабулька в льняном деревенском платочке шалашиком и с пустой пластиковой кошелкой на локте. Взявши по-родственному меня под руку, она с озабоченностью утвердительно говорит за меня, потеющего и почти теряющего разум:
– А что надо мужику? Ясное дело: хлебца буханочку, маслеца пачечку, колбаски граммов триста любительской, – я узнавала: свеженькая. Молочка пакет, – верно, сынок? Выбивай, дочка, выбивай. И денюжки вон в кошельке… Вот, видишь, дочка. А ты – псих. У психов деньги не водятся.
Расплатившись, я бреду
Вечером, как обычно, разжевав пару таблеток родедорма, машинально же запиваю рюмкой водки и в некотором лунатическом состоянии забираюсь в постель, которую не прибирал, наверное, уже с месяц, не говоря уже о смене белья постельного. И вместо порядочного здорового сна, в привычной манере предаюсь каким-то мечтательным видениям, наползающим и сминающим друг друга в бредовой последовательности.
Однако эта ночь одарила мое бессонное воображение одной замечательной красочной картинкой, повторившейся и на следующую и несколько последующих сновиденческих мучительных ночей.
В этой примечательной картинке я морально уничтожал молоденькую прехорошенькую блондинку-кассиршу.
Если в первую ночевку моя диковатая месть совершалась обычным топорным способом, – то есть кулаком с зажатым в нем взопревшим кошельком, который увеличивал убойную силу за счет серебряных сторублевок, плотно набитых внутрь.
То во всех последующих мое воображение, видимо, не удовлетворившись подобным примитивным актом возмездия, стало несколько усложнять процедуру мщения, расцвечивать ее деталями, подробностями, которые в дневную пору, когда я занимался своими обычными служебными или домашними делами, теряли свою ночную жутковатую красочность и притягательность.
Но приходила ночь, которую я уже с каким-то странным волнительным нетерпением поджидал, точно любовницу, которая лишь в ночную пору получала власть над моей душой, над моим болезненно потеющим от воображательных картинок телом.
Я вновь оказывался перед ужасной кассовой будкой, отнюдь не забитым, мямлистым покупателем, которому запросто можно (даже позволительно хамить!) бросить в лицо «психа», а специально экипированным интеллигентным суперменом, который после хамского эпитета заученным классным жестом выхватывает из-под огнедышащей подмышки, из специальной кобуры зеркальный древнеримский гладиаторский меч, которым он прежде разрубает, на глазах ошеломленной очереди, пожирающий деньги аппарат, затем выдергивает из обезумевшей кисельно расплывшейся цепочки людей того малоинтеллигентного выскочку, красиво и легко швыряет его на кафельный жирный и слякотный пол, и затем методично отсекает…
Нет, он этого зеленого от ужаса молодца-качка перебрасывает прямо в кассовый остекленный закуток и ровным баритоном американского суперкиношного телохранителя просит его отведать невежливую крошку-кассира.
И молодчик при всем честном народе оголяет свое мужское хозяйство, затаскивает на порубленный электрический ящик часто дышащую кассиршу, стягивает с ее крутого молодого зада облегающие белесые джинсы и с рабской покорностью прилипает к ее робко кустистой промежности своим совершенно безвольным, размякшим, и комично укоротившимся от ужасных подозрений пенисом, которым тыкнувшись пару раз вслепую, он молит простить его и не расчленять…