Приговоренный дар. Избранное
Шрифт:
Насилую, как последний подонок, невзирая на жалобные (еще более разжигающие во мне бесовскую неукротимость) причитания моей обожаемой супруги, с погубленной новейшей студийной штатовской водолазкой, впитывающей в себя весь фирменный смачный букет ее крабовых салатов. Не отступаю до тех пор, пока вместо пустопорожних обидчивых эпитетов и междометий не потянулись из ее горла хрипловатые стонущие звуки удовлетворенной самки, пока ее нежное горло не захлебнулось в гортанном языческом клекоте оргазма…
И дай боже, что в эти божественно-дьявольские минуты с мягким мелодичным призывом напоминает о себе входной электронный звонок, –
И я вталкиваю раз за разом всего себя внутрь этого сатанинского разъято скользкого ущелья с пружинящими краями, усаженного примятым нестриженным буреломом (я не позволял равнять этот восхитительный каштановый кустарник), чувствуя, как меня подпирает безумствующий столб рвущейся на волю многотонной спермоплазмы, которому, чтоб прорваться, требуется еще крошечное усилие…
И в этот гибельно сладостный миг чудовищной силы толчок заведенной, радраенной ренуаровской попы моего взбесившегося кузнечика повергает меня на пол, на самолично пропылесосенный палас, который, безусловно, смягчает мое позорное падение. Падение, которого я так и не простил своему обожаемому кузнечику.
Впрочем, как и она эту мальчишескую хулиганскую выходку тоже не оставила в забвении памяти, впоследствии частенько попрекая мою «психопатную» ненасытность, которая стоила ей целой фирменной ее тряпки, испорченного салата и еще каких-то там дамских нервов хозяйки, но подзабывшей про свою дурную дамскую радость, когда она, тыкаясь своим неподражаемым носиком в восхитительные салаты, стенала и хрипела языческую музыку любви…
Избавление от бессонных, холостяцких бредовых бдений пришло ко мне опять же ночью, когда, утомившись от болезненного лицезрения одних и тех же героев, наказываемых мною, наказываемых с унизительной натуралистической дотошностью, вплоть до тошнотворной кровавой кастрации моего случайного обидчика, лица которого в тот злополучный день разглядеть мне не удалось, ни к чему оно мне было, отчего в этих видениях оно представало каким-то вечно белесо-зеленым, непроявленным, размазанно-трупным.
Пресытившись сверх всякой положительной меры видениями этих картинок, вдевшись в свой залоснившийся черный махровый наряд, я взялся бродить по ночной квартире, включив непонятно для какой цели люстры, торшеры, бра, настольную лампу, врубил мертвомолчащий со дня развода телевизор.
В ирреально праздничном телеокаеме мелькали цветные прожектора, мини-юбки и лосины из церковно-славянской парчи на девочках из кордебалета, юнец-певец, затянутый во все черное лакированное, с пристегнутыми африканскими косичками-кудельками, рвущий в немом (звук я убрал) рыбьем вывороте тренированную пасть, с белоснежными искусственными мостами. Я же с деловитостью зомбированного идиота обратился взглядом к припыленным книжным полкам, не притрагиваясь ни к одной, не помышляя, что мне взбредет в голову присоседиться посреди ночи к малознакомому или, напротив, нежно любимому автору.
И вновь, скорее машинально, чем осознанно, выудил из плотных почтенных рядов давно прочитанных мною книг один-единственный толстенный том с новеллами и эссе давнишнего моего знакомца, умницы и тончайшего изысканного знатока перевернутой человеческой души, господина Акутагавы.
И остаток моей бредовой ночи я провел в обществе этого пленительного японского
Я чудесным образом обрел необыкновенного собеседника, с которым некогда, чуть ли не впопыхах, походя познакомился, интеллигентно улыбнулся ему, его странным, вернее, странно медлительным, горько ироничным речениям, рефлексиям порою совершенно же русским, чеховским, и распрощался, откланялся, несколько досадуя на свою терпеливую вежливость и понимая, что спешность моя все-таки не украсила мою биографию, биографию недалекого суетного московского сноба…
Я безумно устал, Затекли плечи, ныл затылок, да еще и бессонница разыгралась. А в тех редких случаях, когда мне удавалось заснуть, я часто видел сны. Кто-то когда-то сказал, что «цветные сны – свидетельство нездоровья». Сны же, которые я видел, – может быть, этому способствовала профессия художника, – как правило, были цветными… Этот сон тоже был явно цветным… Эта женщина похожа скорее на животное, чем на человека… я вдруг заметил, что у женщины набухли соски. Они напоминали два ростка капусты… меня странно тянуло к грудям женщины, к их отталкивающей прелести… Я не чувствовал угрызений совести от того, что душил женщину. Наоборот, скорее испытывал нечто близкое к удовлетворению, будто занимался обыденным делом. Женщина наконец совсем закрыла глаза и, казалось, тихо умерла… я сполоснул лицо и выпил две чашки крепкого чая… стало еще тоскливее.
В эту ночь я понял, что боюсь смерти. Но разве умирать трудно? Я уже не раз набрасывал петлю на шею. Это ведь так легко! После ничтожных секунд страданий – совершенно чудесное ощущение радости! Ведь существуют на свете вещи истинно отвратительные, – так почему же не отдаться петле? Ведь я же не негодяй, раз страдаю подряд столько ночей. Я страдаю, точно школьник, когда пользуюсь любовью нелюбимых женщин и вымогаю у них же деньги… И страдаю только потому, что мелкий человек. И я горжусь тем, что страдаю. А ведь известно, истинно страдают, восхищаясь этим чувством, профессиональные шуты…
Я ощупью пробирался во тьме своего сознания, надеясь уловить луч света. Мне казалось, что, не дождавшись настоящих утренних солнечных бликов, я не увижу его. Я подбирался к разгадке мучительного житейского вопроса: отчего я стал не нужен ей, моей жене, моему волшебному кузнечику… Она разглядела во мне нечто такое слабое и страшное, о котором я старался никогда не вспоминать? Она догадалась, что истинное призвание мое в этой жизни – шут?
Ужасное позорное призвание, которое дается свыше. Некогда обнаруживши в себе это презренное призвание, я делал вид, что оно вовсе не мое, и лучше с этим открытием не шутить, не баловаться, – авось и пронесет.
Не пронесло. И пощадила меня не жена моя, а нелепая случайность.
В основном жизнь и состоит из нелепостей, от которых бежать все равно бессмысленно и тщетно.
Я же сделал лишь слабую неявную попытку, что побегу. Я стал жалеть людей. Вслух – в присутствии моей жены. Жалеть вообще людей, и в частности. И не только на словах и в охах, а в самом практическом виде – деньгами, личной какой-никакой заботой. Позволяя и мелкую, пионерскую, сознательную заботливость.
Достаточно было выйти из подъезда собственного дома, чтобы… из меня полез этот мелкий ничтожный шут. Шут соучастия. Шут сострадания. Шут тимуровский во всей его просталинской мерзости.