Приговоренный дар. Избранное
Шрифт:
Впрочем, никаких таких восклицательных порицательных эмоций не наблюдалось со стороны обнаженной, фланирующей хозяйки этого распутного чада, которое, разомкнувши ослабелый замок моих рук, сдернулась с насеста и подбитой замученной курочкой улеглась на столешню письменного стола, придавивши едва намечаемой грудкой разложенные учебники, раскрытые тетради; упрятала свое провокаторское личико в ладошки и закошочила сквозь них:
– Мам, он дура-ак, специально так сдела-ал! Он са-ам, да-а.
Выпевая эту двусмысленную глупейшую тираду, девчонка отчего-то не проявляла законного удивления по поводу странного неглиже значительно молчащей мамы, которая наконец соизволила оборотиться
Я впал в спасительную каталепсическую беспамятную обездвиженность, выйдя из которой, я обнаружил себя лежащим на тахте своей ученицы, с аккуратно застегнутой джинсовой прорезью, но без свитера и рубашки. А совсем рядом, вплотную сидящую маму ее, и отнюдь не в роскошном унопомрачительном наряде глянцево-журнальной кокотки, а все в тех же обычных домашних чужеземных шелках с набивным японским орнаментом.
– Ну что, Игорь Аркадьевич? Что с вами случилось? В голодные обмороки вздумали падать. Как ваша голова, – не кружится больше? Сейчас полежите, и я вас покормлю. Кагором угощу. Вы, вероятно, предпочитаете, как настоящий студент, какую-нибудь винную дрянь, которую пьяницы окрестили «бормотухой», ведь так? А водку вам, Игорек Аркадьевич, еще рано. Вы еще молоденький! И в обморок хлопнулись, как тургеневская барышня! Я не смеюсь. Я вас, Игорь Аркадьевич, жалею. Я ведь мама. Мне положено жалеть слабеньких.
Я же, точно тайно нашаливший ребенок, уводил, прятал глаза, смаргивал несуществующую соринку, всерьез страшась попасть в перекрестье по-домашнему спокойных, мягко усмешливых, участливых и совершенно же неженских, не кокетливых серовато-синеватых зрачков хозяйки. Этой по-бальзаковски очаровательной и все такой же неузнанной, недоступной, удивительно тактично держащей дистанцию (даже сейчас, после необъяснимого ее видения в образе…) номенклатурной вышколенной дамы советского полусвета, принужденно закинувшей нога на ногу и не думающей замечать разъехавшейся тяжелой скользкой ткани, открывающей (так, между прочим) ее золотисто-капроновое мощное, истинно женское бедро до элегантного тонко-никелированного защипа черной подтяжки, чуть выше которой белел, выделяясь, кусок чистой женской недоступной плоти.
Я пробовал домыслить происходящее со мною, – ведь не в болезненном бреду привиделась мне это волнующая, таинственная, обнаженная задница взрослой красивой женщины, в которой очарование присутствовало чисто зрительное, художественное, холодноватое и почти неуютное, а возможно, и неприятное, но оттого более завлекающее, непонятное в своем призыве прикоснуться, дотронуться, чтобы окончательно убедиться в ее истинной мраморной ровной хладности… Я надеялся, что обнаружу под пальцами прохладу чудесно ожившего изваяния, с которым поделюсь накопившемся, нерастраченным, вечно притушаемым, тайным жаром сердечным…
Я почти уверовал, что именно этой синеглазой, стриженно-черно-бурой женщине я доверюсь весь без остатка, и чем скорее, тем жарче будет мое горение, вся моя дурная нежность, которую удерживать в себе, в своем сердце уже нет никаких человеческих сил и терпения. Все, что прежде изливалось из меня на развращенную капризную малолетку, научившую, натаскавшую меня всем этим похотливым игрищам, оказалось лишь остро-пряным суррогатом всего того, что
А существо подвернулось малолетнее и, само того не желая, заразило меня психопатией, эротоманией, которую я страстно надеялся излечить, избавиться, прикоснувшись, доверившись ее холодной, величаво предупредительной маме. Маме, сидящей сейчас вблизи меня, потерянного, опозоренного и не представляющего, как же подступиться к ней, к ее шелковому мраморному белому телу, от которого исходили странные, как бы не живые, но чрезвычайно чувственные тяжелые волны пьянящей, вседозволяющей бесстыдности. Но именно эту липучую, клейкую, чувствительную, истомляющую музыку я глушил в себе, понимая, что если безвольно отдаться ее роковому течению-стилю, то пропаду без сомнения, превратившись в сырой, вечно напряженный кусок мужского мяса, – всегда готовый к животной, бессмысленной и бесконечной случке…
И я, бедный студент-репетитор, не ошибся в своем сердечном выборе, в своем сердечном тайном помысле, в котором я отвел себе роль второстепенную, подвластную, подчиненную, ведомую.
В этот фантасмагорический вечер я удержал себя, удержал свою дурную сырую энергию, которой до этого почти всю весну делился с девочкой распутной и бездарной в науках, бездарной и в качестве существа разумного человеческого, не отдающего обыкновенного маленького тепла и благодарности, зато всегда наглой и самонадеянной до степени знака бесконечности.
Меня, комплексующего психопатного студента-старшекурсника, все-таки допустили до таинственного зрелого бальзаковского бедра этой холодной дамы. Допустил законный ее супруг, занимающий к тому закатно-закисшему времени один из канцелярских кабинетов в Доме российского правительства.
Рост он имел соответственный, значительный, чрезвычайно распространенный среди правительственных чинов, – где-то метр шестьдесят. Любил носить иссиня-выбритый поджарый подбородок и неброские в горошек или рябистую полоску заграничные шелковые галстуки с аккуратными плоскими узлами, которыми весьма дорожил и, похоже, никогда не перевязывал. Каблуки на туфлях предпочитал низкие, устойчивые и твердые, и, разумеется, нейтрального службистского цвета, черные.
Если его сопровождала супруга, имеющая свой проправительственный чин и дюжину лодочек с модными ортопедическими каблуками, тогда рост его соответственно унижался на позволительный дециметр, или около того. Впрочем, моего временного работодателя этот несколько шутовской дисбаланс совершенно не трогал.
По моим ненавязчивым наблюдениям, диспропорция в росте ему даже импонировала, возвышала не только в собственных глазах, но прежде всего в глазах окружающих приятелей. Некоторые из них, помимо приличного чина и роста, таскали на своем супружеском локте жен, наделенных аляповатой гримированной внешностью, мизерным (каких-нибудь жалких метр шестьдесят!) ростом, зато мнящих себя атаками аристократическими гранд-дамами, а в сущности, с кругозором и апломбом советских продавщиц из дефицитных отделов.
Нет, супруга моего внешне сероватого работодателя была совершенно из иной супружеской категории.
Эта красивая, внешне холодная, неприступная дама была сотворена из особого не расхожего женского материала, который, помимо генных строительных превосходных базисных основ (трехсотлетнего дворянского древа), содержал в себе нечто новое, современное, цивилизованное, внедренное и воспитанное средою, окружающей ее с младости (достаточно приличной, интеллигентной, итээровской), но прежде всего ею самою, наделенной природой скорее властвовать, повелевать, нежели заниматься благоустройством семейного гнезда, в котором слегка уже оперилась птичка, их дочка.