Приключения сомнамбулы. Том 1
Шрифт:
– Музыка играет так весело, так радостно! – вдруг театрально восклицал Шанский и кидался в гущу танцующих.
О, Шанский знал уже про карнавализацию, дословно помнил бурный диалог Хрущёва и Неизвестного, ругал – в унисон с Бухтиным! – «Трёх товарищей» за поверхностный беллетризм, издевательски экзаменовал своих избранниц – иных называл Галатеями – а у Эриха Марии… какой пол? Шанскому, одним их первых позавтракавшему у Тиффани, жевавшему без разбору экзотическую фруктозу – золотые плоды, апельсины из Марокко, треугольные груши – повезло, проглотил по случаю «Тропик рака»! Большой кусок – по-французски, остаток – в самодеятельном переложении на русский. И выловил у букиниста потрёпанный пухлый томик Пруста-Франковского, и получил по тайному каналу из Москвы машинописную копию старого,
Ближний круг.
Клуб книгочеев – книжных червей, – усмехался Шанский, – у прилавка отдела поэзии в Доме Книги.
Обычный день… Люся Левина, успевая отпускать покупателям Прокофьева, Фирсова, Наровчатова, делиться слухами о поэтических сюрпризах, годами вызревавших в потайных кабинетах цензоров, внимательно прислушивалась к Лёне Соколову, открывателю-ценителю Кушнера; подтягивались Элинсон, Товбин, Шиндин, Акмен, в чьей квартире в доме наискосок, на углу Невского и канала, протанцевали прошлую ночь. Шиндин молча поднимал очи к потолку, нашпигованному микрофонами КГБ, качал головой… а вот и Бухтин с последними известиями из Тарту… Ба, даже Бызов! – торчал в лаборатории в Старом Петергофе, а тут пробегал по Невскому, решил повидаться… что за нежности? Шанский посмеивался: Бызов рассматривал под лабораторным микроскопом жизнь как выковырянную из-под ногтей грязь с копошением микробов; копошение когда-то показывала в назидание Агриппина, чтобы отучить от мизантропии.
Всклокоченный, с задорной сумасшедшинкою в неизменно тёплом, доброжелательно-участливом взоре энциклопедически-всеведущий Дин; бывший лагерник, учёный гений общения без устали кочевал из компании в компанию с удлинявшимся шлейфом мечтавших заглянуть ему в рот, юных нечёсаных философинь… добрался до Дома Книги… у прилавка Костя Кузьминский, прозванный Шанским «Костей в горле», помахивал изящной ручкой с тяжёлым перстнем, не умолкая, как на поэтическом турнире, импровизировал, исторгая потоки звучно-эффектных рифм, заодно успевая сваливать впрок в хулиганскую бездонную свою память чужие сюжеты, биографии, реплики, строфы; всплывут, к счастью, в Америке, в «Голубой лагуне»…
Болтая, выходят из Дома Книги на Невский, чтобы разбрестись.
Кто куда.
На Ковенском Гарик Элинсон в облаке цветной пыли лепил пастелью грудастых обнажённых на оргалите.
На Васильевском, на Наличной, Гена Алексеев оттачивал остроумно-горестные верлибры, выставив на низкий столик напитки, читал гостям «Околесицу».
На Петроградской, на Большой Зелениной, в холостяцкой комнатке с окном в облака, которые бежали – белое на белом? – по трапециевидной кафельной печке, играл Глен Гульд… да, заряжаясь Гульдом, Художник неторопливо выходил из своих голубого и розового периодов – кто мог знать, что тогда, по сути, писались лишь подмалёвки пронзительных предсмертных холстов?
Иных уж нет…
Броуновское движение самолюбий, надежд, обид.
Сочинение в стол.
Тихие потери, отъезды.
Но когда всё это ещё будет!
А пластинка,
Ближний и дальний круги динамично совмещались, пересекались… неистощимый на выдумки, сросшийся с гитарой Хвостенко, серьёзно-многозначительный с юных лет Кривулин… внешне неприметный сгусток мускулистых мыслей и рифм Кондратов… стоит ли перечислять?
Важно, что все они – пока все вместе! – на солнечном Невском.
О, Довлатов, конечно, возвышается над толпою романтических забулдыг, но пока только ростом, только ростом.
Невский, замечали многие, – историческая витрина масок, символических жестов поколений и индивидуальных геройских вывертов… Библиотека фантастических рассказов, романов, Невский – это ещё и коллективное зеркало, в нём и наши отражения мелькнули; и то правда, кто больше нас, инфантильных баловней железного века, оставил праздных вмятин каблуками на размягчённом солнцем асфальте, кто сильней истёр подошвы и тротуары? Но возможно ли переступить через натужную мифологию, когда жизни свершились, завершились, возможно ли глянуть им вслед и увидеть не спины обречённых, а те далёкие и беззащитные молодые лица, для которых в перспективе Невского, кроме золотой иглы, вырисовывались собственные, вымечтанные каждым для себя, судьбы?
Вдохнём заново и задержим в лёгких тот бензинно-поэтический, давно унесённый ветром перемен воздух.
Какая конкуренция гениев… внешне беззаботный, крупный, но играющий в легковесность Тропов со щебечущими красотками на шатких шпильках… их догоняют Довлатов, Рубин, трёп на ходу… из «Лавки Писателей» выходит Битов, лучший прозаик… У Литейного притягивает взгляды массивный, в клетчатой рубашке навыпуск, Понизовский, идейный корифей и строитель театра – враскачку, на протезах, пересекает Невский, заворачивает в «Сайгон».
А Вали Тихоненко не видно у зеркальных простенков, Валя – фигура протеста, сопротивления, а когда глотнули свободы… он, возможно, мчится где-то на мотоцикле. Или Валя на джаз-концерте, в кино… в «Октябре» – «Земляничная поляна».
Хотя всё не так и безоблачно.
Из подворотни, как из тёмного прошлого, выскакивает хромой Свидерский с бандой дружинников, они стремительны, отрывают хвост у очереди, торчащий из кассы… с особой остервенелостью Свидерский ловит бывших учеников…
Кому-то заламывают руки, ведут.
Вот-вот поведут судить и окололитературного трутня.
Подлая, лживая, счастливая… истаявшая эпоха.
Соснин вспоминал, что в солнечной сутолоке Невского рыжий поэт и его задевал наэлектризованным рукавом.
Витя Кривулин ждал пока остынет кофе.
– В начале восемнадцатого века здесь, на скрещении Невской першпективы с Литейным-Владимирским, на въезде в нарождавшийся город, была последняя рогатка, названная «вшивой биржей», – здесь состригали волосы с вшивых мужицких голов, продавали водку… это было место свободного общения России и Петербурга, потом здесь сменяли один другой рестораны…
И в «Сайгоне» интерьеры менялись… сначала – угрюмый сумрак, по всему периметру стеновые панели из тёмного дерева, потом – какие-то детсадовские красно-оранжевые, с жёлтыми перьями петухи, размашисто написанные по белому кафелю.
Кривулин, наконец, отхлебнул.
– Петербургский герой – всегда шизофренник, тот же Евгений, бегущий от Петра… а если петербуржец берётся за перо, шизофрения усиливается. Записки, дневники петербуржцев – пир шизофрении…
– Многое переменилось, в худшую сторону… нынче от иных шизофренических изысков остаётся послевкусие пролеткульта; Кузьминский под смех догадливого Шанского поддел Эрлина и всех поэтов Малой Садовой, которая до недавних пор звалась улицей Пролеткульта; по обыкновению Володя Эрлин пил кофе в кулинарии «Елисеевского», но забрёл в кое-веки на чужую территорию, нарвался.