Приключения сомнамбулы. Том 1
Шрифт:
– Ну, сейчас-то сам бог пользоваться велел, – щедро заулыбался дядя. Самое время спросить про зодчего, который себе перерезал горло, – подумал Соснин, но…
– Не до черчения ему, кто, кто рано так женится?
– Случается всякое, – примирительно сказал Илья Маркович, повернулся к Соснину, – где твоя жена, от нас прячешь?
Жена-сатана, муж объелся груш.
– У неё практика на химкомбинате, под Горьким, – ответила, поджав губы, мать, и Соснин почувствовал, что отсутствие Нелли мать с отцом более чем устраивало, подчёркивало, что здесь – свои, а она чужая.
Беседа за столом велась в жанре семейной хроники – кто, когда, где родился, умер, зиявшие в хронике пустоты, объяснимые, как историческими передрягами, так и трениями внутри семьи, мать заполняла вздохами и, словно
Когда разрезался присыпанный раскрошенным шоколадом торт, и без того тягостная атмосфера сгустилась невыносимо.
Ловко орудуя ножом и специальной лопаточкой из мельхиора, мать сожалела о плохом питании в тех холодных удалённых краях, где несправедливо томился дядя, о муках отлучения от любимого дела, муках, которые ему, такому талантливому, выпали по злой воле, но кто тогда мог знать, что нас ждёт, – всплеснула она руками, – кто мог знать?
Дядя усмехнулся – когда-то, до первой мировой, у него был друг, даже не друг, так, приятель, спутник в итальянской поездке, и тот видел тогда всё, что будет, видел истоки злой воли, аресты и лагеря… Дядя признал, что сам, непростительно наивный, не верил в мрачные пророчества спутника.
Но тут Яша сослался на покойного дядю Гришу, до Великой Отечественной, на которой его убили, этой злой воле формально, пусть и всего-то в отделе снабжения НКВД, служившего; Яша, словно поборник эталонной точности, объективности, заметил, что несправедливости были, конечно же, вопиющими, но Гриша уверял, что на питание врагов народа средства выделялись немалые, ну а Миша, Яшин партнёр по хохмам, пытаясь покинуть-таки мрачное годы, уж вовсе невпопад выпалил: слыхали, Илья Маркович? – в «Ласточкином гнезде» открыли ресторан с чешским пивом для интуристов.
Чтобы отвлечь от неприятных тем, развлечь, мать протиснулась к телевизору – в нервных серо-чёрных мельканиях, под бодрое советское попурри, нисходил по стеклянным ступеням сладкий юный бог в белом костюме. – Как удачно, Эмиль!
– Риточка, кто сей небожитель? – натянуто полюбопытствовал дядя.
– Эмиль такой музыкальный! Затмевает уже Аркашу.
– Какого ещё Аркашу?
– Погодина! Ему Цфасман аккомпанировал, был чудесный ансамбль.
Эмиль запел про утомлённое солнце, а Соснин глянул на отрешённое дядино лицо; да, между ними, слепым карающим мечом не задетыми – отца лишь больно оцарапало «врачебное дело» – и Ильёй Марковичем, пусть тоже чудом не погибшим, но нахлебавшимся сполна под занесённым мечом баланды, пролегла неодолимая пропасть – разные опыты, судьбы.
Надо полагать, это же, только куда отчётливее, ощущал дядя.
Он, если и не тешился надеждой на духовную близость, наверное, представлял себе эту встречу хотя бы тёплой.
А что бывает горше несовпадения наших представлений с реальностью?
Тот первый и пышно обставленный совместный обед оказался последним. Соснин и не помнил, почему так получилось, что больше на Большой Московской они с дядею не встречались, по горло было своих забот: неурядицы с Нелли, уничтожение безвестным вандалом зеркального театра… лишь слышал краем уха, что дядя долго добивался прописки, жил у кого-то, где-то на птичьих правах, Соснины-то приютить его не могли, самим тесно. – Ай-я-яй, столько горя вынести и опять мыкаться на старости лет, – качала головой мать и поджимала губы, – позор, позаботиться о лагернике-старике некому, кроме двух балетных подружек молодости, – с презрительным нажимом повторяла «балетных подружек». Но всё кое-как уладилось, дяде дали освобождённую кем-то
Такова жизнь, человек умирает водиночку, – утешился было Соснин случайно услышанной от Шанского безжалостной философской мудростью.
Но уже на похоронах Соснин почувствовал, что и проводы дяди в Москву, прощание с ним, таким беззаботным, на перроне Московского вокзала уже воспринималось после его смерти иначе… что он напоследок хотел сказать провожавшим, когда стоял за уплывавшим освещённым окном вагона? Что так теребило теперь, саднило? И похороны оставили какой-то едкий осадок. Невмоготу! Словно в чём-то виноват и вину никогда уже не искупит, и связан теперь с чем-то щемяще-важным, к чему и подступаться-то боязно, да и бесполезно – ощущал, почти что знал, что душевная смута заведомо сильней разума, ибо не хватало каких-то фактов, каких-то звеньев, без них беспомощной была логика. Открывал готовальню и – … отгонял противные мысли, не хотел вспоминать те дни… но вспоминал со всеми их навязчивыми неожиданностями; когда выносили гроб, наткнулся на Зметного – его, ветхого и невесомого, убитого горем, подхватили под мышки, старика не держали ноги. Глазки загорелись, как тогда, у подрамников – узнал Соснина… но на кладбище Зметного не привезли… Соснин увидел там «балетных подружек»; правда, лица их скрывали вуали…
Потом дядино наследство свалилось на голову – случайные книги, квитанция в магазин подписных изданий и то самое дурацкое бюро красного дерева, которое было бы стыдно, да и рука не поднялась бы, выбросить на помойку – в моду входила секционная мебель, а Соснин, чертыхаясь, грузил и перевозил мемориальную рухлядь, загромождал комнату…
Перевёз бюро, примчался в институт на экзамен, в гардеробе – листок с извещением о кончине Зметного, даже без фотографии; неделя минула после похорон дяди и…
И там же, в сутолоке узкого подвального гардероба, приблизились вновь, почти вплотную, как и тогда, у подрамников зеркального театра, жёлтые пергаментные щёки, лоб, красные огоньки в блеклых выпуклых глазках. Жаль, не договорил тогда, не сообщил чего-то, возможно, главного, не успел.
К последнему курсу Соснин увлёкся комбинаторикой объёмных жилых ячеек, соблазнился захватом больших пространств… ячеистые структуры причудливо расползались, словно природные образования.