Приключения сомнамбулы. Том 1
Шрифт:
– Ил, ты сам-то готов жить в отражённом мире? – насмешник-Художник; прожог насквозь, – готов отказаться от…
– Готов-не-готов, придётся! – ответил за Соснина, захохотав, Шанский и сурово, угрожающе повторил, – всем придётся.
– И как бы ты назвал…
– Мировоззренческий, провидческий проект я бы назвал «Мнимостями Архитектуры», Ил бросил вызов грубым, привычно признаваемым подлинными материям… – захлёбывался наш толкователь – «Мнимости архитектуры» посрамили реальность, убрали с глаз долой за ненадобностью, уподобили пустоте.
И ещё что-то, ещё.
– Сиятельная твоя эфемерия, Ил, крадёт мир проворнее, чем бык Европу, – знай себе нахваливал и осыпал загадками – при чём
– Крадёт благодаря условному графическому приёму, – хмыкнул Гена, он скептически выслушивал гимны Шанского. – Белое поле вокруг отражательной сферы – это ведь изобразительный произвол, неожиданно-эффектный, по-своему остроумный, но произвол… и не уютно, из белой пустоты пугающим холодком дохнуло…
– Искусство и есть произвол – образный произвол, образная экзекуция над реальностью, и – вызов, перчатка, если угодно, перчатка, брошенная всем иллюзиям жизни…
– Объясни-ка… – наседал Файервассер.
– Но здесь-то, здесь, надеюсь, Ил не обидится – произвол, основанный на подмене, как новое платье короля… ничего нет, а наворочено…
– Ты в роли мальчика? Закричал…
– Не закричал, лишь допустил…
– И не заметил главного! Образной открытости, порыва к изменчивости… отражения меняются по цвету, глубине деформаций, – Шанский перевёл дух, сглотнул слюну, – встречи неокрепшего образа с реальностью выливаются в цепь контроверз, – осваивал новое словечко? – сфера, меняя обличья, пульсирует на наших глазах, привычную иллюзию дописывает, но уже никак не может и не сможет окончательно дописать реальность… та самая реальность, которую здесь парадоксально представляет белое поле; оно, опустошённое отражениями, охватывает мёртвой белизной живой и жадный до подробностей мира объёмный глаз; отринутая реальность – суть обрамление разнузданной и бесконечной, поглощаемой и испускаемой глазом изобразительности.
– Илья, ты по-шулерски подменил задание, что с того, что вычерчены все планы? О театре-то никто не заикается, какая там акустика, продумана ли трансформация сцены, зала? Театр-организм забыт, мы ослеплены внешним блеском… – выводя на чистую воду, развивал до обвинений Генины сомнения Файервассер.
– Семён, как побочные эффекты? Они неожиданно оказываются значительнее, чем… Вот блеск и затмил…
Не продумал трансформацию сцены? Смешно! Соснин не решал заземлённых задач – управлял пульсацией мироздания.
– Умерщвляющая пульсация, бр-р-р, – артистично содрогнулся чувствительный Кешка, он внимательно слушал спорщиков.
А Художник ввновь прожог взглядом, на сей раз серьёзным. – Ил, помнишь фильм о фанатике-живописце? После кино шли по Неве, был ледоход, я что-то плёл про портреты ли, автопортреты, подобные зеркалам, отражающим невидимые черты… – Соснин вспоминал, да, шли, болтая, по Неве со скоростью ледохода, теребили изобразительные секреты невидимого, потом тащили по институтским коридорам и лестницам улику-камень… – так вот, Ил, твоя зеркалистая штуковина…
Немыслимая свобода наваливалась на Соснина – спасибо, конечно, Зметному, раскрыл глаза на то, что вслепую делалось, но что ещё он, отформовавший магический кристалл, должен был учесть, что? Соснин заносился в самоуверености – всё-всё учтёт, не побоится и впредь будоражить инертный мир художественными открытиями.
Свобода наваливалась, вдохновляла… И он самозабвенно пил – как пышно выразился тамада-Шанский – из кубка успеха. Пил «Старку» в дымной чебуречной, куда завалились, чтобы доспорить, шептал-повторял про себя, чтобы не забыть: и чем зеркальней отражает кристалл искусства лик земной… В разгар споров – никак
Телефонный звонок поверг в замешательство мать, едва взяла трубку. Разве такое возможно? – переспрашивала затем Раису Исааковну, – столько лет прошло, была уверена, что его давно нет в живых.
Дядя появился в габардиновом макинтоше с подложенными плечами, начищенных до блеска ботинках, накрытых зачем-то допотопными гетрами с кнопочными застёжками. На голове ловко, чуть набекрень, сидела серая фетровая шляпа с кокетливо отогнутыми под репсовой лентой полями. Едва поздоровавшись, Соснин превратил вполне заурядную шляпу в тирольскую, вставил за ленту пёрышко; затем примерил дяде цилиндр, котелок, канотье, панамку… остановился на картузе жокея, вложил в холёную ручку хлыстик для укрощения резвой лошадки и, пока с восклицаниями, поцелуями толкались в прихожей, вешали макинтош, придумывал другие забавы с переодеваниями, а дядя тем временем явно разочарованно посматривал на племянника из-под тяжёлых век – сутулый, тощий, с узким лицом, в короткой курточке с поломанной молнией; вряд ли такому стоило передавать эстафету.
Когда Илья Маркович снял шляпу, обнажилась розовая нитка пробора меж редкими тёмными, с проседью, волосами, тщательно прикреплёнными к черепу. У дяди были линялые глаза с мешками, щёки в рытвинах, нездоровые, испещрённые лиловыми прожилками припухлости на скулах и сухие бескровные губы.
Лицо – малоподвижное, почти маска.
И все жесты дяди были какими-то экономными, словно вынужденными: вошёл в комнату, протянул руку направо, налево, мать на мгновение опять обнял за плечи, поцеловал в лоб, сел.
Контакт со вновь обретённым родственником не налаживался.
Холодок пробегал, слов не хватало.
Мать смущённо переводила взгляд с сына на дядю, с дяди на сына, которого тот видел впервые… Что же её так смущало? Казалось, рассталась с Ильёй Марковичем на десятилетия после какой-то малоприятной истории, теперь, встретившись, оба невольно к той истории возвращались, вернувшись – отводили глаза.
Они стояли у рояля, что-то вспоминали, Соснин, злясь, уставился на них из дальнего угла комнаты; не покидало ощущение фальши.
И доморощенные акыны, воспеватели дядиной авантюрной молодости, уж точно не сопутствовали давним забавам – престарелые остряки Яша и Миша, привыкшие с расзвязностью эстрадных куплетистов дуэтом вести застолье под благодарный хохот, воды в золотозубые рты набрали, если осмеливались промямлить что-то, пока расставляли стулья, рассаживались, то затем виновато озирались по сторонам.
Натянутость, смущение витали и над большущим овальным столом, который сверкал хрусталём, серебряными приборами; достали из буфета-горки долгие годы хранившийся взаперти, как в музейном запаснике, старинный, Кузнецовского фарфора, сервиз с массивными, с расплывчатой зелёновато-голубой окантовкой тарелками… селёдочницей в виде вогнутой, хвостатой, с рельефной чешуёй, рыбины.