Приключения сомнамбулы. Том 1
Шрифт:
Да, Бызов ошарашил Льва Яковлевича.
Даже у Агриппины, с машинальными кивками, прыгавшей в руке вилкой внимавшей речам любимчика, во взгляде была растерянность. Ведь для пущей убедительности Бызов сказал тогда, что прав Шанский, глупо уповать на изменение мира к лучшему, на улучшение человеческой породы пробуждением добрых чувств, любезных прогрессивной литературе, тем более, сказал, глупо, что грядёт направленное биологическое вмешательство в природу-породу на генетическом и клеточном уровне с использованием математически-точных методов. Нонна Андреевна, и раньше чтившая Бызова как пифагорейца,
И тут Нонна Андреевна что-то не раслышав, не так поняв, со свойственным ей напором затараторила, что верит, что и Америку догоним-перегоним, и коммунизм успешно достроим к восьмидесятому. Ей захотелось перенестись туда, где повезёт творить и жить молодым! Заглянуть бы одним глазком… И у Льва Яковлевича мечтательно блеснули очки. Только Клава, по возрасту имевшая больше шансов, чем прочие учителя, дождаться коммунизма, спокойно смотрела в будущее.
Застиранные скатерти, сборная, разноразмерная посуда. Самодельный стенд с Хрущёвым на трибуне ООН, вырезанными из «Правды», засиженными мухами карикатурами Кукрыниксов на дядю Сэма.
– Романтики гнёта! Долой героическое сознание, долой веру в светлое будущее, возвышающий обман не только снижает вкусы, но и… – заплетал витиеватый тост пересмешник-Шанский, Лев Яковлевич накрывал пухлой ладонью рюмку, мотал патлатой головой, – сердце, сердце, а Бызов, – Бухтин и тот молчал, хотя кому, как не ему, возопить об этом! – а Бызов, сглотнув портвейна, добивал вредоносный критический реализм, заменивший искусство каталогами прогрессивных идей, которые разбавлены для удобочитаемости добродетельными страстями.
Лев Яковлевич возразил. – Проклятые вопросы не отменить.
Шанский закивал, мол, спасу от этих вопросов нет, повисли в затхлом воздухе, будто бы топоры.
Тогда Лев Яковлевич, томимый духовной жаждой, воздал хвалу идеалам.
Шанский подлил Нонне Андреевне портвейн, сказал, что да, идеалы во всю подминают жизнь, предложил выпить за лишних людей, которые размножаются делением, не протолкнуться.
Бухтину добавлять было нечего, оседлали Бызов с Шанским его скаковую клячу; Бызов задавал тон, такой громкий был, страстный.
У Льва Яковлевича сердце саднило, воздуха не хватало, как на зло, забыл нитроглицерин… умоляюще смотрел на Валерку, надеялся, что защитит, отпор самонадеянному естествоиспытателю, залетевшему не в свой предмет, даст, но тот помалкивал. А Бызов знай себе отдавливал любимые мозоли словесника: литература беспомощно барахтается в мутном омуте российских проблем, от безысходности… подпевает мессианской миссии особой страны, по сути, лишающей своих обитателей простого счастья, – они, обитатели-обыватели, скопом волочат историческое проклятие, упиваются горькой, обязанной вечному трагизму духовностью, – Свидерский,
Свидерский вскочил, быстро-быстро с боевым кличем прохромал к двери, чтобы отогнать заглядывавших в щель школьников.
– Шагом марш выпивать на лестницу! – шёпотом скомандовал Шанский. Свидерский победно захлопнул дверь, повернул ключ.
Лев Яковлевич близоруко озирался, всё ещё ища поддержки у Бухтина, но тот защитил чистое искусство.
– Как, как, неужели это серьёзно? – ужаснулся Лев Яковлевич и пожурил любимчика, – тебе ли, Валерий, не знать, что только реальная жизнь с её борьбой социальных сил, идей и людей питает творчество, не может литература от литературы рождаться; Валерка примирительно снижал накал, улыбался. – Может, может, вовсе не земная жизнь заказывает музыку сфер, а…
Опять выпили.
Нонна Андреевна докурила папироску, кокетливо кинулась к патефону, поставила Ружену Сикору.
Шанский подхватил Нонну Андреевну, наряженную в тёмно-синее шёлковое платье с продолговатыми костяными пуговицами. Что-то ей интимно нашёптывал, она запрокинула некрасивую голову, смеялась, показывая большие редкие зубы; руки-и-и, руки-и, – кружилась пластинка, – руки-и-и, вы как две большие птицы.
Этажерка, так же, как и шкафы, уставленная размалёванными деревянными мисками и шкатулками, глобус, Фидель в берете, прикнопленный к торцу этажерки. Пожелтелая вырезка про Карибский кризис.
Вопреки проискам Запада, лагерь социализма привыкал мирно сосуществовать с капиталистическим окружением – колкие Клавины глазки-льдинки оттаивали, хмурые лужицы поблескивали во впадинках на раздобревшем личике.
Вилка в дрожавшей руке Агриппины клацала по тарелке с мятой картошкой, кружочком докторской колбасы.
Сикора запела про негасимый свет окон.
– Известно, что с Веняковым сталось? – спросил Соснин у Клавы.
– Николай Вениаминович возглавлял спортделегации за границу, потом дипкурьером… секретную почту в страны социализма сопровождал.
– Почему в страны социализма? С его французским, английским…
Клава пожала плечиками.
– Загадочный тип, – зевнул Бызов, важно обминая табак в трубке, которую с недавних пор активно осваивал.
– В марафонских пробегах участвовал?
– Вроде бы на спор однажды побежал, не готовясь.
– Вот и разгадка, – раскуривал трубку Бызов, пока Клава нахваливала Венякова, – правительственные задания выполнял, в центральном аппарате ценили… и от Кузьмичёва, когда несправедливо привлекли по «Ленинградскому делу», отвёл угрозу, спас, он – настоящий человек…
– Хоть повесть о нём пиши, – хмыкнул Бухтин.
– Не смейтесь, Николаю Вениаминовичу столько выпало вынести… настоящий мужчина, рыцарь.
– Плаща и кинжала? – подсел после танца Шанский.
Лев Яковлевич был счастлив – мальчики собрались вместе, шутили, но его смущало, даже пугало их бесстрашие, их бездумное политическое фрондёрство, он так за них опасался. И так было тяжело дышать… широкий узел пёстрого нарядного галстука сбился вбок, одутловатое лицо посерело; Нонна Андреевна по-хозяйски расстегнула ему воротник рубашки, отпаивала каплями из навесной аптечки.