Пристав Дерябин (Преображение России - 4)
Шрифт:
— Черт его знает, вдруг хватит кондрашка, и отнимется правая рука — что тогда делать?
— Ну что вы, Алексей Фомич! — пугалась Марья Гавриловна.
— Да ведь если случится, не откажешься… Не отбрыкаешься, нет!.. Говорят, мясная пища очень вредна в мои годы, а как же без мяса прикажете быть? Манной кашей, что ли, начать питаться? Ведь это только беззубым, а у меня пока что зубов хватит. Мне манная каша — противнее ничего нет.
— Без мяса какой же обед, — соглашалась с ним Марья Гавриловна.
— То-то и дело… А все-таки, — вдруг возьмет и стукнет: — Чем черт не шутит!..
И чтобы не оказаться в полной
Когда он изорвал свой мюнхенский диплом и отнес золотую медаль в Красный Крест, он сделал это в силу своего личного чувства омерзения к людям, левой рукой раздававшим золотые медали на своих международных выставках иностранцам, а правой точившим нож против всей Европы.
Сделав это, освободился он от непрошенного поощрения тех, которых не уважал, которых возненавидел, как своих личных врагов. Вот поднялись они утверждать свое право на мировое господство, и стало ненужным почему-то даже ему, Сыромолотову, то, чем он жил.
А другие? А все кругом?
Странно было видеть вокруг подъем, однако он был. Его нельзя было объяснить только тем, что писалось в газетах с целью поднять боевой дух во всех слоях населения. Газеты попадали далеко не ко всем, грамотными были тоже далеко не все.
Сыромолотов готов был допустить, что существует «душа народа» и что бывают моменты в жизни народа, когда эта душа просто и внятно говорит всем и каждому то, что, по мнению многих умников, нуждается в доказательстве и проверке.
Когда он поставил на место «души народа» инстинкт самосохранения, то тут же ему захотелось найти и для самого себя в себе самом родник того же инстинкта.
«Если народ с тысячелетней историей, — думал Сыромолотов, — народ, создавший громаднейшее государство, не желает, чтобы его учили, как надо жить и творить, то что же еще остается ему делать, как не дать отпор…»
Вспомнив о старом Куне, портрет которого он писал, Сыромолотов пошел к нему, чтобы перекинуться кое-какими словами о войне. Однако ставни во всем доме Куна оказались почему-то закрытыми, из чего можно было заключить, что никого не было в доме. Некого было даже и спросить, куда же это вдруг уехали из своего удобно устроенного двухэтажного дома все Куны…
2 августа Сыромолотов прочитал в газете о донском казаке Кузьме Крючкове, который в стычке с немецким разъездом убил одиннадцать человек, причем сам получил шестнадцать колотых ран, признанных не опасными для жизни. Командующий первой армией телеграфно поздравил наказного атамана Донского казачьего войска с первым в эту войну георгиевским кавалером.
Напечатано это было крупным шрифтом, и Сыромолотов сказал самому себе:
— Ого! Начинают уже творить героику!.. Ого!
По долговременной привычке художника представлять все поразившее его в виде картины, он пытался вообразить, как один человек, будучи, конечно, верхом, смог убить одиннадцать хорошо вооруженных и тоже конных немцев, но должен был признаться, что вообразить это трудно.
Однако этот эпизод вызвал в его памяти картон Леонардо да Винчи — «Битва при Ангиари». Экспрессия
Не «Демонстрация», а бой. Не порыв только, а наступление. Не отчетливо видная каждая деталь, а свалка, неразбериха: лязг, и крики, и звон, и рычанье с холста, и кто победитель, кто побежденный — неизвестно пока: момент схватки…
Не час и не два был охвачен художник теми образами, которые он же и вызвал перед собою, но они потухли так же быстро, как и возникли. С одной стороны, он припомнил, что Микеланджело ту же «Битву при Ангиари» изобразил не как битву, не как схватку, а только как преддверие схватки: воины еще только купаются в реке Ангиари, а кони их, хотя и оседланные, пасутся на берегу, когда разносится тревога: показался вдалеке враг. Выскакивают голые из воды, бросаются к своей одежде, полуодетые вскакивают на коней… Битвы еще нет, она вот-вот начнется, и многие из этих молодых и сильных тел будут повержены в прах…
Это — с одной стороны, а с другой — слишком велика была разница между эпохой, когда имела значение битва при Ангиари, и современностью, когда тысячам подобных битв суждено было затеряться в ходе войны, как простым стычкам конных разъездов.
Главное же было не это даже, а то, что «Битва при Ангиари», как «Бой при Ватерлоо», как сражение на реке Березине и множество других сражений, были со всех сторон открыты для художников: и начало и исход их были известны, они стали достоянием истории, тут было за что ухватиться кисти.
Эта же война только что началась. Опрокинув его «Демонстрацию», что поставила она на ее место? Он, художник, привык каждый день и каждый час во дню быть во власти тех образов, какие сам же и вызвал. Где же были эти образы теперь?
Прошло уже две недели с тех пор, как началась война, — они не возникали. Может пройти и два, и три месяца, — они не возникнут. Что можно будет назвать решающим в этой войне? Это будет видно только через полгода, если война продлится только полгода.
Чем же, однако, заняться в эти сто восемьдесят дней?.. А если и за полгода не произойдет того, что должно будет решить вооруженный спор величайших держав Европы?.. Ведь надо же выждать, где и что покажется как бесспорно самое яркое, самое значительное в этой войне, а сколько же именно придется ждать и чем и как заполнить это время?..
Пока решено им было только одно, что заканчивать «Демонстрацию» не стоит: потускнело в ней все, что привлекло его раньше, отодвинулось слишком далеко назад. Но когда решение это совершенно окрепло и начатый холст был скатан и спрятан, получилось из Петербурга письмо от Нади Невредимовой.
Очень давно не получавший ни от кого писем, Сыромолотов был удивлен прежде всего самым уже видом адресованного ему письма, от которого притом пахло какими-то, слабыми правда, духами. Конверт был узенький, синий; почерк растрепанный, полудетский. Он не сразу догадался бы, от кого письмо, если бы внизу под его адресом не стояло: «От Нади Н.».