Призрак колобка
Шрифт:
Я шел к краеведческому музею, как ползет заговоренный терпкой травой муравей, таща не вне, а внутри себя мертвого соплеменника, спотыкался, будто был обычный в тяжкую умирающую осеннюю пору обессиленный своим весом шмель, ничего не успевший за лето, кроме жужжать и потеть, я стал и хотел стать полусгнившим листом, слетевшим наконец с тупого дуба или любимицы висельников осины, чтобы наверняка спастись от проблем, упасть в землю и тихо гнить, создавая гумус, то есть рай для идущих вслед. Мне было все равно, еда и вода, сад или ад, сон или явь. Ведь, кажется,
В глубоком длинном темном подвале Музея в углу с тряпьем ковырялся старший техник Афиноген.
– Чего приперся? – мокро кашляя, спросил он меня.
– Не знаю, – философски заметил я. – С одной стороны, жрать не разучился, а сдругой – тошнит от верхней жизни, – я ткнул туда пальцем. – С третьей… хочу что-нибудь где-нибудь взорвать… чтобы рвануло так… чтобы даже у попов крыша съехала.
– Ну ты террорит, – приклеил меня техник. – Пашка чтоль ты?
– Тут внизу я Павел, блин. А наверху… наверху я козел дойный и овца без племени-рода. Племя неполноценное и младое.
– А ты не буйный? – опасливо воззрился техник, человек для Нюрки явно мелкий, но жилистый.
– Не сомневайтесь, просто отец заболел.
– Тада… как скажешь. Робить-то будешь, или отсидеться пришел? Как все.
– Могу, – сообщил я вяло. – Какой вентиль крутить?
– Нюрка собчила, ты робить больше их пола горазд. С уважением против тебя.
– Это зря. Начинаю с охотой, не отгонишь, но быстро гасну. Надоедает до икоты.
– Так все, – мирно согласился Гена, стуча железом по железу. – Иди, вон, в третью дверь, большой вентиль на два оборота по стрелке. Кто это «оборот» знаешь?
– Крутились, – скупо сознался я.
В тухлой тусклой комнатенке я провернул огромный вентиль, и где-то в невидимой трубе ухнуло и понесло, пахнуло вонью и нечистью, дохнуло затхлым, кислым и негодным.
За моей спиной маячил Афиноген:
– Журчать начнет, закрывай, – бросил он и ушел.
Когда я вернулся, техник сидел на тряпье и сосал полузатухшую папиросу, из которой трубой валил дым, как от тонущего буксира.
– Афиныч, а куда канализацию сбрасываем? – спросил я, присев рядом.
– Тебе зачем? Бросаешь, и бросай. Нашел о чем заботу. А ты не стукачка случаем?
– Нет. У меня просто голова не в порядке, – признался я. – Сплю мало, очень стал переживучий. Девушку хорошую завел, а все равно – мимо, хожу, как лунаход. Тут петь захотелось, так ни одной песни не вспомнил.
– Как так? – удивился техник. – А вот: во поле береза… люли-люли…
– Эту помню. А другую нет. Была песня, бабка в глухом детстве пела – почти музыку вспомнил, почти слова на язык… нет, вымело. Вся жизнь, как канализация.
– Мы ее туда сбрасываем, вниз… – сказал техник.
– В какой низ? У нас низа никакого нет в крае, только верх.
– У вас, белоручков, низа нет, – усмехнулся своему знанию Афиноген. – А в натуре – вон он, в своем красе и полном соку. Бежит река погани влево и в нижние отводы метра съезжает.
– Чего-о? – у меня шары полезли на лоб.
– А
– Не чуди, и слушать не хочу. Метро, – возмутился я, несколько бесясь. – Метро оно на радость нам в нутро. Нет никакого метра, Афиныч, одна сказка.
– Вы-то нам, дити, не пойте, – отщелкнул окурок боец подземелий. – Уж кому-ему, а старому метрострою Афиногену про это бурду не сливай. Я, знаешь, Павлик, когда ты еще струйкой ссать не умел, уже шлангом пожарничал, когда ты еще в школах кляксами тужился, мы, почитай, который год шпалу гнилую ломом… а потом вверх, троса… шлифовка, кабель сношенный везде искрит… вода-гниль… если что – рванет, сортир-мортир.
– Там, Афиныч, ведь кругом вода затопленная, – в ужасе прошептал я, глядя на техника, как на старого Хоттабыча, дырявящего хорошему мальчику ковер-самолет. – Нету метра, – со слезами воскликнул я.
– Ты меня, Павлуха, дуриком не выставляй, – лениво поднялся техник. – Твое двойное – оно наружу прет канализацией. Захочешь чего путное спросить, спрашивай прямо. А то Нюрке пожалусь и уволю нахер. Иди опять вентиль крути.
В эту ночь мы больше не спорили и не цапались, и я работал, как заведенный: по железу, битому стеклу и переноске сгнившей тары.
Утром пришлось подробно мыться и спать, чтобы забыть подземное царство кротов и троллей. «Дружка» я совершенно забыл покормить правдой. Еле успел в ночное, и опять кружился и тужился, таскал на тачке старые рассохшиеся музейные шкафы, полные живых тараканов и мертвых воспоминаний, в бойлерную-крематорий, сгребал натекшую жирную грязь.
– Ну что? – спросил на своем перекуре Афиноген. – Тяжко корячиться с непривычки?
– Тяжеловато, Афиныч, – тихо подтвердил я, откашливаясь и плюя. – Но кушать тоже хочется.
– С метра вода давно ушла, – вдруг сообщил жилистый старик. – Каждый год уходит на поллоктя. Три–четыре года была по яйцы, семь – по рот заливало, кто ростом не вышел.
– А дрезина, – спокойно спросил я, – дрезина ходит?
Техник дососал папироску, сплюнул.
– Ты, Пашка, мне не нравишься. Хоть ты и Петр. Не нравишься, и все. Но вот чего я думаю. Мне теперь все не нравится. Так что, может, я зря? Вот мне присвоили… дегенерала… дегенератора… А у меня, считай, три образования: школа слабоумных, техник я, и жизнь. А они меня пишут скотом. Накося, выкусите! Так что, Пашка, не по душе ты мне. Но вот думаю, видать душа моя стала угольная. В мазуте. Идем, – и техник повел меня вниз.
В сливной бойлерной он покрутил незнакомый мне мелкий вентиль, крюком сдернул чугунную решетку на маслянистом черном бутерброде пола и полез по шаткой жестяной лестнице вниз. Я последовал за ним.
Мы проползли по темному лазу шириной в полторы школьницы, и если б не припасенный техником тусклый фонарик, то остались бы здесь навсегда. Еще одна обдающая ржавчиной дверь, и еще лестница, но уже стальная и пологая, с перильцами и сварными ступенями, обваливающаяся на два этажа вниз над обрывками кабелей и тухлыми или горелыми обмотками проводов.