Призрак колобка
Шрифт:
И я кричал что-то и бил сталью возле ушей поверженного. Истерика терзала меня, как тузик пуфик, из губ текли слюни и сопли, я орал так, что меня слышали бессильные корни травы, бушевал и бесился. И готов, совершенно готов был убить.
Тоня повисла на моих плечах и что-то шептала. Поэтому людское чуть тронуло мой слух. И я растерянно оглянулся и сел на землю. Потом, с трудом вспоминая человеческие слова, сказал: сиди, а то хана им. Троцкого. На заводе Урицкого. Он закивал подбородком, белым, как мел, задом и клешнями наемника мыз. Из коляски нами высыпаны были похоронная бумажная иконка, три свечи, чача на дне бутылки и несколько букетиков жалких жестких цветочков, и шкурка от сала. В корыто мы с Тоней
Медленно, на вертящихся подкашивающихся колесиках мы довезли тележку и Дору километр до конки, конка донесла нас до аптеки, а аптека нанесла на меня плотный слой сонного тумана… дремы и забытья. Страшные подземелья метро им. Аида скосили Петра.
Человеку после применения оружия всегда снится благостное. Сначала под бормотание Антонины мне приснился социализм. В одном ряду с девушкой, рука об руку, в майках и сатиновых трусах мы под стук оркестрового марша бодро вышагивали по красивой, мощенной булыжником площади в виду улыбающихся подбородками старцев с красными бантами на коверкотовых плащах. Над мостовой витало прекрасное время года, поздняя весна перемежалась ранней осенью, по небу летели серебрянные облака демонстрационных аэростатов и плыли красочные муляжи достижений. Вдруг мы, направленные чутким указанием стариков, бросились по праздничным улицам, где румяные селянки предлагали печеные кулебяки и гусей, и горы золотого ранета рассыпались под ноги, мешая бодрому бегу.
Томатный сок был густ, как кровь динозавра, газировка шипуча и хороша для обливаний, волшебное натуральное мороженное стимулировало хохот и невинные, но волнительные соприкосновения маек, трусы развевались на нас, поджарых и молодых, словно простыни на флагштоках любви… и тут я стал терять Тоню.
Проулки, переулки, мелькнувший за булочной и очередью профиль, отчаянный крик и регистрационные столы впритык на всех площадях и углах.
Но вот я выскочил, тревожный, злой, в кислом фабричном поту и пораженный сыпью неверия вдруг в иной сон. Что вывело меня – не знаю, но сыпь испарилась Это был сон коммунизма. Призванная идеей всеобщей любви, опять передо мной явилась на этот неизбывный праздник девушка Антонида, стояла рядом и тихо гладила мне плотную фуфайку и галифе, фуражку и плюмаж, и красивой выделки кожанный ремень.
Мы шли сквозь молочный туман с краями из черничного киселя, тучные стада буренок протягивали к нам морды с немой мольбой «подоить», юные, полные огня и кумыса арабские кобылицы разрезали наш путь и резвились на дальних розовых лугах в чаще полевой кашки и мяты. По дороге мы подавали обильную милостыню многочисленным нищим в чистых крахмальных рубищах, ухоженным и благонамеренным, кои отдаривали нас кто кринкой дикого меда, кто горсткой каленых семян подсолнуха, а кто ягодой или орехом. Эти нищие коммунизма были, ясно, бедны просто из-за скромности, по простоте нужд и обихода.
Из дубовых священных колод на развилках нас, идущих, благословляли перстами пожилые страстотерпцы, изгои и схимники, а веселые бабы с косами и вилами набекрень заливали наш путь ласковой или задорной разухабистой песней. Громыхнул летний гром, трескучий и беглый, полыхнула вдали зарница, беспечно стрельнули в кусты плодовитые зайцы и кролики, и птицы метнулись легкой стайкой из кустов вверх, к сиреневой туче и спрятавшейся в рукаве бога молнии. По всему, нас ждал впереди рай.
Но тут сновидец дал маху, неудачник профукал видение и очнулся. Тоня, сидя, спала, прислонившись ко мне боком и мирно посапывая. В темной бесконечной вышине кладовки позванивали бутыли и колбы, ночной мотыль или моль-наркоманка стучала носом в пахучие короба и свертки, и тихо выпускал где-то пузыри кран, лишенный за ненасытную
– Тоня, я уезжаю отсюда, – сказал я, еще находясь под спудом исчезнувших снов.
Антонина мгновенно, как опытная сиделка Училища св. Евгения, подняла голову и, ничего не поняв, спокойно спросила:
– Кто?
– Я. Я уезжаю.
– Мы уезжаем? Хорошо. Куда?
– Слушай, я не знаю. Все равно. На седьмой или тридцать седьмой кордон, в смоленские сухие болота или мещерскую гниль, в Варшаву или Лодзь. Все равно. Ты что, против?
– Нет, не против, – Тоня помотала головой. – А зачем?
– Что зачем? – я не понял.
– Зачем ехать, Петенька. Здесь так хорошо. Наше бледное небо, ветер, все ругаются по нашему. Понятно. Тут весело бегут конки, полные больных здоровых. В колледже девочки умные, в строгом. Некоторые читают молитвы и укачивают больных. Здесь чудесные танцы на Площади инвалидов. Будем ходить. И главное – здесь я влюбилась. Теплая печка, нежная сладкая, чуть ржавая водичка. Подушки, полные невероятных книг. Конечно, поедем, если ты хочешь. Только зачем?
– Слушай, не знаю. Я один. Ты здесь… жди. Немного. Здесь я не живой, я мертвец в набитой полутрупами конке, я человек, которого можно пеленать, как мумию, и распеленывать, как младенца или щенка. Я вру даже безмозглой железке «Дружка», даже себе, чтобы сохранить каплю самоуважения. Неужели не ясно? Мы здесь все числимся скотом – баранами и овцами в охранных заразных карантинах. Им не нужна наша работа и наша инициатива, талант, скотоводы только бросают в эту грязную овчарню горсть корма – чтобы мы не блеяли и подыхали мирным строем. Бля-бля-бля! Здесь могут объявить меня зеленым, и я ради самосохранения должен буду прыгать лягушкой и квакать. В этом краю меня могут признать котолисом семейства ракобраных, и я буду пятиться и свистеть задом. Или колобком, чтобы катился в какую-нибудь щель. Мы в этом краю просто бумажки для подтирки руководящих решений. И не знаю, что взбредет им в череп завтра. Тут я не нужен даже себе.
– Вы очень нужны мне, Петр, – серьезно, как на экзамене по поведению, заключила девушка. – Я без вас бы… не знаю…окончательно потерялась. Мы дышим одним воздухом, вы говорите мне такие умные волшебные слова, как же не нужен себе? Тут мы целуем общие губы…
– Ты можешь остаться, – сказал я, душа истерику в голосе. – Я вернусь, потому что мои мечты о там – это истинная чепуха.
– Нет… нет, – возразила Тоня быстро. – Мама без меня не выживет, она такая слабая… четверо мужей, много красивых мужчин, чуть что, теряет голову, ее бросает в крайность. Но… я не отпущу тебя одного ни за что. Видать, моя судьба. А когда собираться?
– Не спеши, – сообщил я, и в душе моей ликовало мелкое себялюбие. – Еще не скоро. Ты думаешь, все только и мечтают куда-то отправить нас.
– А теплое брать? Вдруг зима.
– Не знаю. Послезавтра? Послезавтра этот расширенный Сенат после Олимпиады. На меня Пращуров ткнул пальцем. Как на подопытную блоху. Ты слышала?
– Да, только ничего не поняла. Почему вы… и он? Он ведь… он там, в поселке, сосед, и… не знаю. Зачем.
– Антонида, – сказал я веско, как на зачете по черчению. – Как ты думаешь, идти или не идти.
– А мы уезжаем пешком?
– Да нет, – перебил я, досадуя на глупость своей девчонки. – На Сенат идти?
– Какая разница, – растянула Тоня. – Какая разница, если мы уезжаем. Этот Совет, эти выборы… Просто цирк. У меня есть шерстяные носки и варежки, я сложу. И кое-что постирать. В дорогу.
– Ладно, – согласился я.
– Вы спите, Петенька, вы же не спали двое суток, да? Я подежурю.
И тогда я рассказал ей о метро, все, кроме имен и проводника, кроме оружия и как там оказался. Просто сказку про ночное метро. Антонина выслушала меня с раскрытым ртом и отреагировала адекватно.