Прколятый род. Часть II. Макаровичи
Шрифт:
– Хорошо, хорошо. Идите теперь. Потом позову.
А тот что-то сказал, уходя. И узнал Антон голос конторщика из Лазарева.
Антон вошел. Отец в позе человека, остановившегося на бегу. Но здесь и мать. Этого не ожидал Антон. Сидит у стола. Вошел Антон и стал у двери.
Молчанье. Стены комнаты ждут. Но не долго. Он заговорил, закричал. Между ними тяжелый темный стол, ничем не покрытый. И на нем бумаги, конторские книги. И Макар Яковлевич закричал, забегал, запрыгал по ту сторону длинного стола. Задыхался, заикался, когда выкрикивал свои слова. Были мгновения, когда он смотрел на сына. Но это было случайно. Его взгляд бегал, прыгал, как всегда. И сам он, выкрикивая свои слова,
Сын стоял у дверей, а между ними сидела молча и ни на кого не глядела Раиса Михайловна.
А Макар Яковлевич, круглый, короткий, кричал, кричал. Кричал он о том, что сын должен покоряться отцу.
И он прыгал и кричал, заикаясь:
– Когда отец был жив, мы все в одной комнате спали. Я в Москву в третьем классе ездил! Сапоги к полу примерзали... Пятачок был деньги!.. Отца боялись!.. Матери боялись!.. А теперь что! Черт возьми! Как вы все смеете! Страху нет! Что? Нет страху? Что из вас выйдет, изо всех? Что? Нет больше страху? Что? Нет? Что? Что? Что, черт возьми? Что?..
Наконец, он задохнулся словами, устал, замолчал и сразу стал спокойнее. Вот подбежал к Раисе Михайловне. Нагнулся. Шепчет в ухо.
– Довольно, что ли?
Она что-то шепчет в ответ.
Не слышно Антону. Опять отбежал в свой угол Макар Яковлевич, опять запрыгал, опять закричал:
– Да! Еще! Черт возьми, что такое? Матери грубить! Мать огорчать! Подлецы вы все растете! Мерзавцы! Что ты там еще делаешь? Я почем знаю, что ты там делаешь? Черт один знает...
Вошел старший лакей и спокойно, чинно объявил:
– Кушать подано.
– Фу-у!
Отдышался Макар Яковлевич, и убегая в третью дверь к своей спальне, и на ходу расстегивая жилет, закричал:
– Сорочку мне!.. Сорочку!.. Да, да, да... Еще!
И он опять впрыгнул в столовую.
– Обедать приходи! Что обедать не приходишь... Сорочку мне! Кто там есть? Вспотел!..
Антон шагнул к столу.
– Папаша. Яше нездоровится и некогда ему. А я могу поехать в Лазарево. Присмотреть. Поручение дадите. Я на все праздники могу! Занятий у меня немного.
– А! А! Как ты?.. Да ты тамошних дел, поди, не знаешь вовсе...
– Я летом каждый день на всех постройках был. Реестр кирпичных работ я же составлял.
– Как? Разве ты? А когда ты можешь поехать?
– Сейчас. С двухчасовым поездом.
– Поезжай, поезжай! Я хотел конторщика вечером туда. Здесь задержу. Мало я его, мошенника, ругал. Иди скорей. Отбери у него письма и пакет с деньгами и поезжай. Присмотри там за всем. В большом доме ремонт. Молотилку завтра привезут. Стой! Вскрой мое письмо к управляющему; дорогой вникни и будешь в курсе дела. Ну, поди сюда. Прощай. Не опоздай, иди.
На Раису Михайловну руками замахал, на подошедшую к нему.
– Потом! Потом! А ты иди, собирайся. Сейчас тебе еще один счет пришлю.
С вокзала письмо послал Антон Дорочке.
XIII
Мраморно-мертвый город на водах.
Давно туманно-серая осень разогнала толпу веселых всеплеменных гостей. Гондольеры надели на длинные свои лодки капюшоны черные, молчащие. Мертва зима венецианская. Не каждый день золотой бог веселый глядит с неба своего на город немой красоты, Страшна красота отходящая, немая, в сумраке дня бессолнечного. Как ветхи тогда мраморы. Какою близкою видится тогда смерть земной вечности.
Не уехал Виктор из Венеции тогда, после закрытия выставки. Мертво-шепчущая сказка впервые видимого города очаровала больного неизлечимою любовью. Много месяцев любовь ту носил по улицам Рима, по его мастерским, по его развалинам. И слишком светло и просто было в мастерских, и слишком черна
Мучительные спазмы нерешимой загадки отпечатлелись уже в долговечную маску страдания, когда принята была на здешнюю выставку «Amor». Из Рима поехали вчетвером. Беззаботен был смуглый, курчавый Цанетти, везший свою «Деву». И мрачно-задумчив был Степа Герасимов; все трое - ученики одного мастера, но Герасимов, недавно лишь серьезно взявшийся за кисть, смотрел в чащу леса грядущих трудностей искусства почти с отчаяньем. Четвертая была тоже русская. Еврейка. Девица Юлия Львовна Позэрн. С ней познакомились недавно. Путешествовала. В Риме осталась случайно на полгода вместо положенных десяти дней. Ищуще приглядывалась. То без умолку говорила, смеясь чуть жестким смехом, то по дням молчала. И глаза ее в дни молчания бывали круглыми и голубыми. А всегда были серые. Рисовала чуть лучше институтки, но любила искусство искренно и, с товарищами говоря, заставляла их спорить. Но Степа Герасимов был в Юлию откровенно влюблен.
– А мне-то что. Пусть так.
И услышав в римской мансарде этот ответ Виктора, Степа Герасимов забыл свою мрачность и заорал:
– Ура! Вот весело-то будет вчетвером.
Ехали в вагоне третьего класса. Откровенный говор итальянцев слушая, смеялись. Но и немало их смешили. А Zanetti хохотал и над соотечественниками крестьянами, от станции до станции попутчиками, и над плохим итальянским говором своей компании, и над влюбленным ликом Степы Герасимова. То искренно молчал, то, себя на краткие минуты обманывая, словами лишь улыбался-смеялся Виктор. И пил кьянти. Из большой расфранченной фьяски с лохматой затычкой в стакан толстого синего стекла наливал, с полу фьяску размеренно поднимая. К вечеру тускнеющими глазами удивленными разглядывал Юлию Львовну. Так, будто только что вошла она в вагон, чужая. И подчас отводила глаза свои серо-голубые и неискренним смешком и быстрыми случайными словами к тем двум отгоняла-пугала змею блестящую, упорную, тут вот у ног ее зародившуюся.
И улыбаясь смущенно, тянулся Степа к бутыли расфранченной.
Доехали до последней станции на материке. Лишь Zanetti бывал ранее в дивном городе. И без умолку рассказывал, рукам дав свободу, о сказке красок грядущей. И вышли, и смотрели вокруг. И ничто не кричало и не шептало о необычном. И затихшие, и не веря, сели в вагон. И в окна смотрели на невеселую гладь вод неглубоких, к насыпи близко подошедших.
Уже свистит впереди протяжно. Вот сейчас. И не верилось. Но вокзал. Грязно и шумно. Повседневная Италия старо-каменная. С криками зазывными отдельных рабов. И в сумраке вокзала стало стыдно путникам своих мечтанных ожиданий. И не смотрели на Zanetti. Имолча вышли из вокзала. Под тучку легкую летнюю вышли. В гондолу длинную черную открытую сели, в гондолу венецианского лета. И влево от вокзала ринулась черная, длинная с единственным, навсегда запоминающимся, режущим зубчатым знаком впереди. И, затрепетавшие, увидели перед собою надвигающееся чудо праздника веселого сверкающего бога. И под мостом Rialto, проплыв мимо острова Rialto, не удерживали уже молчанием восторгов душ в страну снов сбывшихся.
И до Пьяцетты доплыв, не смогли больше. И оставив чемоданы свои на попечение двоих веселых, мило зубы скалящих гондольеров, пошли-побежали туда, в сказку сбывшегося сна. И слева со столба глянул на новых святой крокодил. И справа со столба глянул святой лев.
И шли-бежали. И внезапно останавливались. И говорили срывающиеся слова. И смеялся громко Zanetti и спутников по плечам ударял сильной ладонью. Юлию тоже.
– Смотри же сюда. Вот они, колонны без баз!
– Да и к чему базы, когда у этого чуда вместо карниза вон какие штуки поставлены.