Прколятый род. Часть II. Макаровичи
Шрифт:
– Прежде всего, Юлия, не надо безобразия. Макарович и «вы» - это безобразить храм, который мы строим сейчас, как безобразятся храмы земных религий часто. Не нужно сейчас. Или ничего не нужно. И я рад, Юлия. Я рад.
И сидел неподвижно, свое высматривая в ночи, которую хотел пожелтить фонарь угловой на кронштейне позеленевшем.
Порадовала душу, в запретное заглянувшую. Скоро просто сказала:
– Виктор, ты прав. Но много ошибок. Разве то твое тогда не ошибка? Перед великой правдой, Виктор...
Не договорила. Рукою ласку руки почуяла. Скоро легко ответила,
– Целуй руки! Целуй мои руки!
Молчал. Скоро потом повернул ладони девственные, к губам прижимал, пил, пил с них нечто, ему уготованное. И сколь слаще поцелуя того недавнего, поцелуя долгого, уста с устами совокупляющего, были эти поцелуи безответные, тщетно ищущие, когда-то в веках пережитые.
И по разу целовал левую и правую. Левую и правую. И послушные подходили.
– Виктор. Покажи свою руку. Правую.
Поцелуем быстрым прикоснулась.
– Юлия. Целуй, если любишь. Это не грех. А знаешь, какого греха бояться надо?
Юлия, помолчав, в Солнце свое ночное глядя:
– Что? Разве есть грех? Грехи? Ты веришь?
– Есть грех. Есть грехи. Два греха вижу. Жизнь, все хорошее, все большое, и все маленькое, все гадкое, что есть жизнь - все это грех; пред искусством грех. Искусство на рубеже жизни и смерти. Иного искусства нет. Неправда. Оно в миллионах экземпляров всюду. Но почему оно - искусство? Разве это искусство? С кем спорю! Действительно, люди кого угодно способны сделать идиотом. Юлия, знаешь ведь о каком искусстве говорю?
– Я пока говорила о твоей картине.
– Очень лестно. Очень лестно. Моя «Amor» шедевр. Пусть так...
– Молчите. Со мной можете быть иным. Для меня вы король, но не одинокий король, а король, неразлучный с шутом своим. Знаете, шут звенящий, говорящий веселые слова; шут, который тешит, который гонит мысль о смерти. Но шут есть шут. Не нужно, чтоб он стоял между нами. И я все вам прощу... Виктор, Виктор! Что ты делаешь! Я говорю тебе «вы» и ты молчишь, Виктор. Ведь я нашла тебя. Виктор, где ты? Где ты тот? Где ты настоящий?
– Ты родная. Это хорошо. Туда посмотри. Такой пьедестал я понимаю! Но я не понимаю, зачем я знаю, что это монумент Коллеони. Издали знаю. По снимкам знаю. Коллеони. Что он мне? А давно люблю. Так не надо.
И в бездну площади близко-далекой вглядываясь через коридор узкий, сидели на скамье чужого дома. И в веках состарившиеся камни не напоминали о собственности, о том, что эти дома чьи-то, что продаются они и покупаются людьми в сюртуках. И в сумраке предлунном черный воин Коллеони на спокойном коне-великане гордился пьедесталом своим.
– Виктор! Или я обманулась? Или ты только шутишь? И нет тебя? Тебя настоящего? Нигде?
– Поцелуй меня, Юлия. Да. Так.
И поцеловались. И пили вечность. И земная вечность, каменная, условная дружна была с тою.
– Веришь? В меня веришь?
Взглядом долгим поласкала.
– Верю, Виктор.
– А я не верю. Все чаще не верю.
– В себя?В талант?
– Талант? Это-то есть, вероятно. Но для того, чтобы делать и сделать - одного таланта мало.
– Как?
– Упорство нужно. Умение работать. Вот Коро в четыре
Помолчал. Глазами ласкающими спрашивала. И тихо Виктор:
– Цель, определенная цель нужна. Вот Zanetti: обыкновеннейший итальяшка. А лет за восемь воловьей работы какую технику приобрел. А почему? Золото любит, блеск, треск. И ведь добьется. Недаром в Петербург едет. Графинь да балерин писать будет. Поговори-ка с ним лет через пять об искусстве. На что оно ему. Одни салонные слова останутся.
Замолчал. И не дождалась.
– А тебе разве не хочется денег? Много-много денег? Потом, ведь деньги не одни приходят. Они приходят вслед за славой.
– Говорить мне подробно о том не хочется сейчас, но знай, что детство мое и.юность так прошли, что не могу я целью жизни поставить золото. А слава? Несколько лет назад слава манила. Она жгла меня по ночам. Если я и достиг чего-нибудь теперь, если сколько-нибудь сломал свою лень, то только по инерции толчка тогдашнего. Но жажда славы в прошлом. Не лгу. Мне не нужна слава. Ведь для того, чтоб славу любить, ценить, пользоваться ею, нужно людей уважать. Люди славу-то делают, кричат, хвалят. Современники. А я людей... Нет, я не презираю их, мне люди противны. Я вот в Венеции жить буду. А надоест, в Индию поеду, в глушь, факиров разыщу, ясновидцев. Нужны они мне. А что я со славой там делать буду? Нет. Русские души для этого дела не подходят. Нужно французской обезьяной родиться. Ведь француз как?! К тридцати пяти годам всеми правдами и неправдами добьется известности, потом усы закрутит, фрак напялит и бегает по парижским гостиным дур соблазняет, репортерам турусы на колесах рассказывает и деньги копит. Ну, потом виллу купит. Что ему! Разве что об Academie мечтать.
Засмеялась смехом серебряным.
– Милый мой... Милый мой... Ну, не надо славы. Работай, милый. Ты уж второй месяц кисти не брал.
Голову милую к плечу его склонила.
– И может быть, долго не возьму. Мне «Amor» создать было нужно. Для себя нужно было. Как мог, сделал. А что дальше? Я не знаю, что дальше. То перед глазами души было. Я видел, я знал. Не вижу я второй картины.
Говорил скрипящим голосом, слова каменные выбрасывая.
– Виктор!
– Да! Этюды писать... Это можно, пожалуй. Хочешь, вместе на этюды ходить будем? Венецию-красавицу впитаем в себя.
– Милый... Завтра же. Вдвоем. Милый, скажи мне: когда ты «Amor» писал... Та женщина, что в гробу...
– Юлия, пойдем. Ну, вот мы и заблудились. Ну, где Canale Grande?
– Там, кажется.
И шли. И не скоро дошли, словами не частыми тоску восторженную колебля в ночи.
И целовались руки.
По коридору темному вел Юлию. В двери приоткрытой комнаты той, где те двое ожидали, свет-огонь несмелый увидал. Каблуками громче застучал, голосом смеющимся сказал, на дверь глядя:
– А вы ко мне зайдите, Юлия Львовна. На новоселье, в мансарду мою. Поздно? Нет. Посидим.