Прколятый род. Часть II. Макаровичи
Шрифт:
– А rivederci.
Раскланиваясь, покачнулся. Туда, на канал смотрела Юлия. Над глазами голубыми ее брови сердились чуть.
– Да стой же! Куда ты! Стой, говорю, Виктор... В чем дело...
От двери Степа Виктора за рукав тянул.
– Пошел! В том дело, что ее девичеству не угодно было понять бедного живописца... Ее девичеству, видите ли, страшно в чужом городишке с молодым человеком прогуливаться, на ночь глядя.
Говорил, шутовски уже покачиваясь, шляпой черной помахивая. Но меж слов насмешливых начинали уж брызгать слезинки дрожи. И говорил не то сдерживаясь, не то разгоняясь.
– Их девичеству... о тебе, Степа, не говорят... их девичеству
Почуяв в теле своем желание упасть, выпрямился на миг и уклончивыми прыжками спускался уже по лестнице, улыбчиво слыша еще грохот рукою бунтующей захлопнутой двери.
И распахнулась опять.
И кричал Степа:
– Куда? Стой!
Вспомнил. К поручням подбежал.
– Maestro! Назад, Maestro!
И дождавшись неуспеха, тем двум говорил жалобно:
– Невозможный характер. И загордился. Я уж лестью пробовал.
И неморгающе-внимательными глазами спрашивал вот уже не веселый Zanetti. И вышла Юлия на узкий, на легкий балкон шагами женщины, но не девицы.
И ждала, туда, далеко ли, близко ли глядя. И вот закричала:
– Стойте! Я с вами. Ждете?
Голос радостный, звонко-летящий. И взглянули друг на друга те двое, в комнате. И поняли. И потом уж говорили без праздника лицезрения глаз.
И прошла-пробежала мимо, что-то схватив, сорвав с дивана.
И подумал Степа Герасимов быстрой мыслью:
– Пусть этого не было. Оно не так.
И всю ночь не удалось ему посмеяться над глупостью лица своего и дум. А хотелось.
Скоро услышали через пасть ненавистно отверзтую слова голосов знакомых. И скоро, так скоро смеялись слова те, уж нагло смеялись над обиженною Степиною душою.
Те двое, не сговариваясь, к Пьяцетте шли.
И опять столбы каменные. И опять Campanile [13] сторожащий, гордый. Не погасли фонари еще на бронзовых канделябрах. И бродили в толпе международной, и слышали последние вздохи музыки.
– Так-то, Юлия. Здесь я и останусь, в Венеции.
– Но, Виктор Макарыч! Почему - Юлия?
– Только потому, ваше девичество, что так мне хочется. Только потому.
Смеялся. И смех его будто бил стекла цветные о камни. Помолчали. Не отходила.
13
Колокольня (итал.)
– Злой вы. Вот что.
– А вы пожалуйтесь Степе. Пусть на дуэль меня вызовет... Вашу руку, Юлия!
И мимо колокола загудевшего над старо-белым зданием часов повлек ее в темнеющий проход, в безлюдный.
И не хотела, но рука ее лежала тихая на его руке. И целовались плечи.
– Куда мы идем?
Молчал.
– В Венеции останетесь? Как? И на зиму?
Молчал. Вел. Потом:
– Посмотри на меня, Юлия.
– Виктор Макарыч, я не давала вам права... Ни повода...
Остановились. Пыталась освободить руку.
– Но вот вы смотрите мне в глаза. Об этом и просил.
Улыбался, как бы боль испытывая.
– Amor!
Громким шепотом шептала-повторяла:
– Amor! Amor!.. Как там. Глаза как там. Не видеть! Не видеть!
И к Виктору обратившись, повелительно:
– Идем.
Шли. Не знали, куда идут: домой ли, от дому ли. И шаги обоих зачем-то спешили, гулкие.
– Не забудь, Юлия, Степе Григорьевичу рассказать. И не откладывай. Злоба пройдет. Придешь - разбуди. Пусть утром на дуэль нахала вызовет. Дуэль. Это хорошо здесь. На шпагах. Вечером поздним. Оба мы в Риме немного практиковались. Красиво будет.
Голос смехом гудел. Смехом задушенным. И смехом, душащим любовь. Шла-молчала чуть впереди. Будто вела. Подчас рукою левою будто от чего-то отмахивалась.
– Юлия. Ты меня любишь?
Шла-молчала-вела.
– Можно?
Быстро нагнав, руку ее в свою взял.
Не отстранялась. Не говорила. Плечом прижался. Плечом не ответила. И ничем. Ступени мостов горбатых, то узких, то широких, под ногами возникали. Гулко шли-спешили двое.
Стала.
– Слушайте, Виктор Макарыч. Любовь это или не любовь, вам знать не надо. Вам. Но от сегодня я знаю вашу тайну. Я не сержусь на вас. Если интересно, знайте это. И не сержусь, потому что тогда... в ту минуту, там... глаза увидала живые, которых нигде в живой жизни увидеть не думала... Да и не хотела. Ваша Amor... Не понимая ее, я видела ее потом закрытыми глазами. И отгоняла призрак, и он не отходил. И сердилась. И думала: это потому, что картина не эстетична, безобразна даже. И неотвязна, потому, что безобразна. И, конечно, не верила вам, как и картине не верила. Потом... Вы сами не раз говорили о технических ее недочетах. Сегодня я в вас поверила... Нет! Сядем там. Какая хорошая скамья. Тысячи влюбленных пар сидели. Конечно. И скольких из них страшными муками казнил совет там вон, в тюрьме.
Рукою указала. И рассмеялась. И глубоко пытливо заглянул в глаза ее Виктор.
– Над тем смеюсь, что уверенно туда вон указала, а совсем не знаю, где мы. Не бойтесь. Обобщений не будет.
На скамье у чьей-то двери сидели. И гладил рукою своею Виктор руку Юлии. И не замечала, впервые глазами ночными видя далекое там, где ничего не было вчера.
– Юлия!
Не ему отвечая, говорила:
– Вы должны знать, в чем моя мука, мой ад. Я намекала. Да и так... Страшно, когда скопец полюбит женщину. Вот он ад на земле. Так я люблю искусство. Давно. Давно полюбила. И навсегда, конечно... Ха-ха! Хорошо, что не при Степе это. Обиделся бы, оскорбился бы. Девица о скопцах говорит. А Степа меня любит. Но к чему мне Степа... А в вас верю... Нет обиды. Знайте, что нет обиды во мне за то... что там... Я глаза увидала. Я картину вашу полюбила. И не ребячий страх теперь во мне, не случайный кошмар неотвязный. Я начинаю постигать трагедию. Трагедию ли жизни; вашу ли трагедию только... Виктор Макарыч, скажите хорошее. Не нужно молчать вам сейчас. Но бойтесь шуток ваших. Нет-нет. Шута бойтесь, шута бойтесь, который поселился в вашей душе...