Про что кино?
Шрифт:
Они и сплотились, странно счастливые в несущемся с экрана телевизора кошмаре, и тут же, как прежде, принялись все вчетвером беспокоиться о Леве, словно их общая любовь к Леве была привычным умением, которое не забывается, как умение плавать или ездить на велосипеде.
… — Боже мой, Фирка, только какой-то свет, перспективы у страны, у детей, у Левы… Лева!.. Надо же, еврейское счастье — прилететь сюда в путч!..
— Мы сразу же чемоданы собрали, Левины зимние вещи, книги… Мы прямо от вас в аэропорт, — сказала Фира. — Леве нельзя в город ехать, нельзя даже выходить из аэропорта, нужно сразу же улететь обратно, в Нью-Йорк. В любую минуту могут закрыть границу, и все, его уже никогда не выпустят…
— Съел форшмак и — на самолет, в Нью-Йорк… — Илья улыбался по своей привычке говорить о самом для себя главном не всерьез, но губы дрожали.
Резникам было за что волноваться.
Лева защитил кандидатскую
Лева писал Кутельману (а он, конечно же, писал Кутельману, он и не должен был высоко нести знамя «взрослой» ссоры), писал о том, что было интересно обоим, о различии в системе физико-математического образования в Союзе и Америке. Писал, что в Союзе он студентом изучал все — радиофизику, квантовую механику, ускорительную физику, теорию излучения, ядерную физику, феноменологию частиц, чего только не изучал, а в Америке все не так: предметы делятся на немногие обязательные и предметы по выбору, выбрал, к примеру, радиофизику, а феноменологию частиц не выбрал, и вроде бы такая фрагментарность знаний не хороша, но американские физики почему-то при этом хороши. Писал, что на лекциях по физике ему приходится рассказывать студентам о необходимом математическом аппарате, а как за одну лекцию рассказать, к примеру, об интегрировании методом неопределенных коэффициентов, которое он сам студентом изучал целый семестр? Писал, что американская система на первый взгляд хуже, но по результатам лучше… И ни слова о себе. Писал об участившихся в последние месяцы приездах знакомых из совка, называл их пылесосами за то, что метут копеечный ширпотреб. Кутельману отчего-то было обидно, словно пренебрежительный тон — «совок», «пылесосы» — относился лично к нему, как будто кто-то чужой посмеивался над его деревенской мамой. У Кутельмана не было деревенской мамы, но так он себе это представлял и чувствовал за нее неловкость перед, этим чужим, и как будто в глазах появляется суетливая загнанность, и до невозможности хочется этого чужого ударить…
«Чужой» было именно то самое, правильное слово. Кутельман помногу раз перечитывал письма, пытаясь разглядеть прежнего Леву, своего мальчика, за этим высокомерием, за мгновенной привычкой к западной жизни, но нет — это был чужой мальчик. Лева и о событиях в Союзе писал как чужой, писал, что ему неинтересно бесконечное обсуждение ленинизма-сталинизма, бессмысленные баталии на бессмысленных съездах, и все это — детство человечества. И как всегда, страшно далеки они от народа, неумытым массам не нужна демократия, наш народ за демократию на баррикады не пойдет. В сущности, ничего особенного, обычный интеллектуальный снобизм, разделение на «мы» и «они, быдло».
Все коллеги Кутельмана, вообще все люди его круга говорили «народ» или «наш народ», имея в виду, что это все, кроме них самих. «Наш народ любит…» или «наш народ не любит…», и всякий раз оказывалось, что наш народ любит всякое дерьмо и не любит ничего светлого. Это никак не было связано с национальностью, только с образованностью, так говорили и русские, и евреи, и его аспиранты-узбеки, — Кутельман почти не был знаком с «простыми людьми», но те, с кем он сталкивался, дворник Толстовского дома, водопроводчик, который был в доме много лет один и уже стал как родственник, продавщица из магазина в Толстовском доме, — все они говорили «наш народ» с той же иронией, так же отделяя себя от него. Получалось, он не знал ни одного человека, который по своей воле причислял бы себя к народу, — и тогда возникал забавный вопрос: а есть ли он, этот народ?.. Но одно дело рассуждать так у себя дома, в Ленинграде, ругаешь, в сущности, себя самого, а в Левиных письмах звучала брезгливая дистанцированность, как будто это уже была его бывшая родина, не только географически, но и психологически далекая. Сам Кутельман горячо и даже отчасти горячечно читал, смотрел, обсуждал, думал, а Лева в письмах как будто вяло цедил сквозь зубы, к примеру,
…И все же Кутельмана не оставляло ощущение, что мальчик запутался. В одном из писем вдруг по-детски прозвучало: «Эмка, а ты докажи, что у этой страны есть хотя бы один шанс!» Похоже, Леву заклинило, как в раннем детстве, когда он ни за что не соглашался с пятым постулатом Евклида о параллельных прямых, — если его нельзя доказать, а нужно поверить, то он ни за что не поверит, что две параллельные прямые никогда не пересекутся. Тогда он рассказал семилетнему ребенку о геометрии Лобачевского, теперь же холодно написал в ответ, что безупречная логика евклидовой геометрии ничуть не уступает логике геометрии Лобачевского, это просто два видения истины, противоречащие друг другу, и, как известно Леве, есть еще геометрия Римана, противоречащая геометриям Евклида и Лобачевского и по теории относительности лучше всего описывающая наш мир. Как сказал Пуанкаре, одна геометрия не может быть истинней другой, она может быть удобней, и если Лева выбрал истину «у этой страны нет шансов», значит, эта истина для него удобна и он не станет его переубеждать.
Звонил телефон, Кутельману звонили аспиранты, сотрудники кафедры, сообщали новости, спрашивали, что делать, как будто он должен дать какие-то директивы, и был звонок от предприимчивого аспиранта с курицей — если в стране путч, можно ли ему не делать расчеты, — шутил не только он, пошутить старались все. Информация по Би-би-си, однако, поступала тревожная: у Белого дома бронетехника, возводят баррикады, есть сведения, что этой ночью Белый дом расстреляют из ракет, Москву зальют кровью…
— …Неужели будут стрелять в толпу?.. Неужели у них хватит подлости отдать приказ стрелять… У них на все хватит подлости…
— Военные не будут стрелять в народ!..
— Все зависит от того, кто сильнее — Ельцин или Горбачев…
— Собчак не допустит кровопролития в Ленинграде…
— Собчак всегда сидит напротив меня в филармонии, я в партере слева, а он в ложе… — сказала Фаина. — …Его Ксюша учится в школе вместе с Манечкой, она славная девочка, такая тихая… Мы прошлой осенью поехали в Павловск пошуршать листиками, встретили Собчака с женой и Ксюшей, остановились, поговорили… Они сказали: «Мы каждый год приезжаем пошуршать листиками», — они даже говорят как мы, они совершенно как мы…
Все кивнули, как будто встречи Фаины с мэром Ленинграда в филармонии и в Павловском парке — самый главный аргумент, но все поняли, что она имела в виду: Собчак свой, ленинградский профессор.
— Вся надежда на Собчака, — сказал Илья, и девочки, Фира с Фаиной, согласились.
Кутельман сказал, что разговоры, кто сильнее — Ельцин или Горбачев, напоминают ему вопрос «если кит на слона налезет, кто кого сборет?» и что он согласен — вся надежда на Собчака.
… — Я… мне нужно… я на минутку… быстро позвоню и вернусь… — сказал Илья.
Он давно уже как-то странно ерзал, поглядывал то на дверь, то на телефон, как собака на цепи на лежащую в недосягаемом месте кость. Все промолчали, сделали вид, что мчаться на улицу, звеня двушками, из квартиры с телефоном — обычное дело, нечему удивляться. Кутельман думал: как наивно мы думаем, что понимаем близких людей, раз и навсегда разобравшись в их человеческой сути. Илюшка, такой легковесный в своих любовных играх, оказался до странности преданным той, другой женщине. За эти годы Кутельман не раз встречал их вместе — Илью и его любовницу. Впрочем, какая она любовница, она ему как жена, вторая жена на соседней улице.