Проклятие визиря. Мария Кантемир
Шрифт:
И снова поползла на линию боевых действий очередная волна турецких солдат. И опять заговорила артиллерия, дымки от разрывов взлетали над самой гущей наступающих, падали и падали янычары, но упорно, с дикими криками и устрашающим воем рвались к русскому лагерю.
Падали солдаты с каждой стороны, били пушки, небо заволоклось тёмной дымкой от разрывов ядер, визжали осколки, поражая находящихся рядом. И снова дрались с остервенением и упорством и те и другие.
И только рано упавшая южная ночь разняла дерущихся.
Не видно стало, где свои, где чужие,
В шатре Шереметева собрались все высшие офицеры русской армии.
Пётр, притихший и смущённый своей дневной судорогой и нервозностью, тихонько сидел возле стола главнокомандующего и лишь внимательно взглядывал на каждого говорившего.
Предложения были самые сумбурные — от быстрого прорыва и отступления до девиза «Стоять насмерть».
Пётр поднял голову, обвёл взглядом запылившиеся, ещё вчера такие блестящие кафтаны своих приближённых.
— Что скажешь, княже? — внезапно обратился он с вопросом к молдавскому господарю Кантемиру.
Дмитрий искоса обвёл глазами собравшихся — тут были военачальники с такой воинской славой, покрытые пылью таких давних сражений, что ему, молодому ещё воителю, хоть и участвовавшему тоже в сражениях и битвах, наверное, не пристало говорить.
Но он сглотнул и тихо сказал:
— Балтаджи, великий визирь, слишком понадеялся на свою многочисленную рать. Не окопался в лагере, не завёл укреплений, не разработал плана захвата и всей операции, стоит на открытом месте. Напролом, прямо в лоб, лезут турки, ничего не видят, кроме прямой атаки. И вы видели следствие: тысячи янычар полегли — они не дадут спокойно спать визирю, обеспокоят его...
— Так-так, — оживился Пётр, — тысяч семь полегло янычар...
— А янычары не привыкли так просто ложиться и умирать. Это отборные войска, отборная гвардия самого султана.
Теперь уже все с интересом смотрели на Кантемира.
— Самое время затеять мирные переговоры, — закончил Кантемир.
— Пойдут ли на это? — с сомнением сказал Шереметев. — Видели ведь, как лезли на нас...
— Надо попробовать. — Пётр уже вскочил на свои длинные ноги и заходил в волнении по шатру. — Пошлём завтра раненько трубача, пусть предложит визирю мир, а буде так и начнётся, то выторгуем мир любой ценой, лишь бы не пропали наши завоевания в Прибалтике, — грустно закончил он.
— А нет, станем готовиться к прорыву, — вставил Борис Петрович, — боезапас кончается, посечём пульки на дробь, будем рваться из этого кольца...
На том и разошлись.
Всю ночь писал Пётр мирное послание к визирю. Подписывал его Борис Петрович Шереметев.
«Вашему сиятельству известно, — говорилось в этом послании, — что сия война не по желанию царского величества, как, чаем, и не по склонности султанова величества, но по посторонним ссорам. И посему предлагаю сию войну прекратить восстановлением прежнего покоя, который может быть к обеих сторон пользе и на добрых кондициях. Буде же к тому склонности не учините, то кровопролитие на том,
На сие будем ожидать ответа и посланного сего скорого возвращения».
Не называл Шереметев имя шведского короля Карла, но очень ясно намекал, что только его подстрекательство и вызвало эту нежелательную для обеих сторон войну.
Впрочем, никто в военном совете не надеялся, что турки пойдут на мир — это было бы чудом, которое одно лишь и могло спасти армию, царя. Очень уж значительный перевес оказался на стороне турок — почти в четыре раза больше солдат, и сила турок была в их дикой и безудержной лавине, удержать которую не могло ничто.
Только чудо могло спасти армию.
И всё-таки совет склонился к другому решению. Если турки не пойдут на переговоры, потребуют сдачи в плен, как и было в первом случае, — это требование отклонить и всей силой двинуться в бой на прорыв кольца блокады.
Тут же были намечены и пути к прорыву: освободиться от всего лишнего, стеснявшего быстроту действий армии, добрых артиллерийских лошадей взять с собой, а худых — и артиллерийских, и обозных — побить, наварить мяса и подкрепить солдат.
То, что ещё оставалось в лагере из провианта, решено было разделить на всех.
И выходить из окружения, любой ценой уйти от турецкой армии, но не кончать жизнь в басурманском плену — этого страшились все, знали жестокость и варварство турок...
Утро настало хмурое, небо заволоклось тучами — то ли от вчерашнего жестокого боя и бесчисленных разрывов ядер, то ли надоело ему глядеть на людские распри.
Моросил мелкий нудный дождик. Солдаты радовались: воды не было, все подходы к реке простреливались турками, каждая бочка и ушат стоили жизней, и утомительная жара расслабляла волю, не давала свободно вздохнуть.
Едва заалел восток и пошли но небу зелёные, жёлтые, сизые полосы, как к передовым пикетам турок подъехала кавалькада.
Первым был трубач с белой тряпицей на длинной пике и медной трубой в руке.
Уже пригасли костры, в бесчисленном множестве расположившиеся всего в миле от русского лагеря, уже еле тлели дымки, но голосов муэдзинов ещё не было слышно. Только ржали лошади, да тихо струилась недалёкая вода Прута...
Тревожный зов трубы разбудил передовые пикеты турок. Подбежали, облепили, стащили с лошади.
Пётр стоял на взгорке и внимательно наблюдал за тем, что делалось, в свою подзорную трубку.
Ждал, вот сейчас полоснут по шее трубача кривым турецким ятаганом, скатится голова парламентёра и придётся отправлять другого, с другим письмом и другой трубой.
Нет, облепили трубача янычары, стащили его с лошади, подхватили под руки, связанные сзади, облепили и двух сопровождавших и потащили в гору, мелькая между деревьями, где стоял лагерем великий визирь.
Скоро они скрылись из глаз, заря подняла на ноги правоверных, и резкие голоса муэдзинов поставили на колени всю шевелящуюся массу, заставив уткнуться носами в землю...