Пролитая вода
Шрифт:
Он ставит сумки на привычное место на полу у двери, с радостью замечает, что мать целует и Анну, – торопится сразу обойти весь дом и чувствует, как голоса, летящие через комнаты, оживляют их.
Анна не смущена – улыбаясь, она крадется за ним и повторяет все его движения. В дальней комнате, в спальне, она говорит:
– А я думала, здесь должна стоять твоя колыбелька.
Он с удивлением замечает, что в стопке на столе, вперемежку с обычными книгами, почему-то лежат и старые его школьные учебники.
Вздрагивает окно – втягивается воздухом
Они выходят в переднюю комнату. Анна остается помогать матери накрывать на стол, а Тенишев выходит во двор, к отцу. Отец подзывает его к сараю.
– Слышишь?
За стеной раздается живой шорох.
– Кабанчик. Смех, сынок, но из-за него до меня дошло, – отец крутит пальцем у виска, – что я старый. Сколько у нас скотины всякой перебывало, а сейчас кормлю его и смотрю, и всякие мысли в голову лезут. Жалко. Бывало, задумаешься, все плывет перед глазами – вся жизнь. А то вдруг вспомню кого-нибудь и так удивлюсь: я же этого человека с довоенных лет ни разу не вспоминал. Да и не только людей… Жалко, всего жалко. Ну так что, сынок, завтра утречком разбужу, – отец кивает на сарай.
Тенишев понимает, что отец не может назвать процесс привычным словом – «заколем», например.
– А может, пусть еще побудет?
– Ну куда его выкармливать. Все равно…
Они идут по двору. Раньше отец всегда делился своими планами – какой сарай собирается снести, какой навес надстроить – сейчас он только смотрит на те места, которые остаются без его слов.
Они подходят к бане, открывают дверь. На стенах висят веники, печка заправлена дровами, остается только поднести спичку, и загудит в трубе огонь.
– Позавтракаем, и можешь затапливать, – говорит отец.
Тенишев оглядывается, смотрит на сугроб под яблоней. И вспоминает, как часто падал в этот снег, выскакивая из бани в клубах пара.
Отец берет лопату и сбивает большую сосульку, нависшую над дорожкой. Тенишеву кажется, что само время разбивается на множество осколков и сразу становится прошлым. И в каждом из этих осколков он видит, как они шли с Анной по полю, глядя на дым над крышей, как он стучал в дверь, как они стояли с отцом у распахнутой двери бани. Тенишев по дороге оглядывается на эти разлетевшиеся кусочки льда, как на ушедшие минуты, и ему кажется, что время уже продолжается в подробностях, которые он словно перечисляет про себя: они с отцом возвращаются в дом, умываются, садятся за стол, беседуют за завтраком, он видит спокойные глаза Анны и радуется, что она так быстро привыкла к дому, словно находится здесь не впервые.
Анна разворачивает свою картину, на которой изображены ворота, из-за ворот и веток яблони выглядывает светящееся окно дома. Родители в один голос замечают на заборе живое существо – «кошка» – и все улыбаются.
– Странно, кому я ни показывала эту картину, была одна и та же реакция: всегда замечали кошку, – говорит Анна.
– Ты писала с натуры? – спрашивает Тенишев.
– Нет, представляла. Я мало бывала в деревне, но мне всегда казалось, что за воротами каждого
После завтрака отец приносит старую раму, картина помещается в ней, и даже остаются белые поля.
– Как раз и нужен белый фон, жалко только, что без стекла не обойтись, – взглядывает на Тенишева Анна.
Они вешают картину между окон, одеваются и идут топить баню. Анна неумело чиркает спичками и радуется, когда огонь быстро охватывает сухие щепки.
– Это и есть твой летний кабинет? – выглядывает она в предбанник.
А он уже и сам этому не верит: неужели за этим столом, еще хранящим светлые пятна вина, пролитого, когда они с отцом и Даней выпивали здесь однажды ночью, прошли лучшие часы из тех, которые он когда-либо проводил над листом бумаги? То было время первого освобождения души в написанных словах, которые не научились еще спрашивать его разрешения.
Тенишев говорит об этом Анне, и она спрашивает:
– Тебе сейчас трудно писать?
Он, удивленный таким звучанием вопроса, будто задал его сам, отвечает:
– Это не трудно. Это как игра с чертиком, похожим вот на этот огонь, который не знает, в какую следующую щепку он вцепится. – Тенишев улыбается. – А еще был у меня друг, с которым мы вели долгие беседы и даже просиживали иногда ночи вот в этом предбаннике. Однажды он сказал фразу: «Об этом нельзя написать», – и она стала звучать во мне повторением. Не то чтобы этот человек был искусителем, подсунувшим мне вечное сомнение, нет. Мы понимали друг друга с полуслова, и его слова мне даже казались моими, как и эта фраза.
Тенишев вдруг вскакивает, что-то вспомнив, шарит рукой на высокой, под самым потолком, полке и достает запыленный квадрат сложенных бумаг.
– Странно. Сохранилось. Это его послание ко мне. Хочешь, посмотри, а я пока к родителям схожу.
В доме отец читает газеты, привезенные Тенишевым, мать моет посуду. Мать улыбается:
– Я такой и представляла твою невесту. Умная, красивая. И брюнеточка.
Тенишев удивляется:
– Почему обязательно брюнеточка?
Мать говорит, не переставая хитро улыбаться:
– Мы сейчас и с отцом об этом рассуждали. Он говорит – глупости, а какие же это глупости? Что человеку судьба приготовила, то и будет. А я когда вспомнила твоего друга, с которым вы приезжали, то уже и решила окончательно.
– А при чем здесь Даня? – не понимает Тенишев.
– Тебя всегда тянуло к этой национальности.
– К какой национальности?
– К евреям.
Тенишев замечает про себя, что мать сразу почему-то не сказала это слово, а обошла его – «эта национальность». Он улыбается:
– Ну-ка, ну-ка, объясни.
И мать загибает пальцы:
– Когда ты был маленький и болел, тебя спасли мои подруги, Сима и Роза. Очень они тебя любили. В школе, помню, ты от деревенских все защищал сына директора. В первое время, когда они приехали, дети все дразнили его.
– Да, я это помню. Они бегали за ним и кричали «дубоясень», и я сразу понял, что они смеются над тем, чего не понимают. Он был непохож на них. Я даже этому завидовал. И я еще думал, почему такое слово – «дубоясень». Им был нужен или дуб, или ясень. Это я помню.