Пропавшие без вести
Шрифт:
Как ты огорчалась, если прочитанные страницы оказывались недостаточно выразительны или были поверхностны! Как омрачалось твое лицо, как сдвигались тонкие брови, как упорно опускались ресницы! Ты не прощала промахов и недоделок, никогда не успокаивала меня лживой похвалой. Ты на меня нападала, как яростный враг, и случалось, что я тут же в отчаянии разрывал в клочья труд целой ночи, но никогда позднее не жалел об этом, как не жалела и ты, в ясной уверенности, что на другую или третью ночь, а может, на десятую все будет сделано заново, несравнимо лучше и глубже…
Зато как окрыляло меня скупое, короткое слово твоего одобрения, высказанное
Мы оба считали, что это и есть настоящее счастье.
Вот потому-то рассветы особенно и терзают меня теперь глухотой безнадежности. Прежде я никогда не мог понять тоски по ушедшему прошлому. Ведь прошлое было для нас путем к настоящему, и лишь в настоящем и будущем мы видели жизнь. Сейчас прошлое — жизнь, а настоящее — безликая пустота, за которой туман. А есть ли в этом тумане наше с тобой будущее? Я не вижу его…
Именно рассветы теперь порождают во мне острую муку отчаяния. Именно на рассвете мне всегда приходит мысль о том, что больше я никогда не увижу тебя и сына, ничего никогда не буду писать, не прочту тебе новых страниц, не увижу конца войны… Да и писем этих ты не прочтешь и не узнаешь даже о том, что я еще жив, еще люблю тебя и, как всю жизнь, продолжаю писать тебе часто и много…
Но что же может рассвет обещать мне здесь? Новый день рабства, человеческих смертей и мучений? Еще один день, неотличимый от прочих, безликий в своем безобразии…»
Дней десять спустя после увода в безвестность Чернявского Волжак, поутру моя цементный пол изолятора, сказал с явной радостью:
— На место Ильи Борисыча, знаешь, Иваныч, кого назначают?
— Не знаю, — сухо ответил Баграмов. У него уже заранее было чувство какой-то неприязни к тому врачу, который должен занять место Чернявского, неприязни просто по одному тому, что это будет уже не Чернявский, а кто-то другой…
— Моего знакомца, врача Михайлу Степановича Варакина! — сообщил Волжак. — Вот уж доктор так до-октор! Это душа-а! — восхищенно сказал он, окуная швабру в раствор хлорной извести и наклоняясь, чтобы достать под две рядом стоящие койки. — Челове-ек! — не прерывая работы, подхваливал Волжак вновь назначаемого врача. — Да-а, вот это товарищ! — вполголоса окал он.
Баграмов на все эти возгласы не отвечал.
— Ты что, с ним служил, Кузьмич, с этим доктором? — спросил Иван Балашов, под койкой которого в ту минуту возился шваброй Волжак. Он спросил лишь из деликатности, именно потому, что видел нетерпеливое желание Волжака рассказать о «своем» враче.
— А хотя не служил, тебе-то какое дело! — вдруг раздраженно вскинулся обычно ласковый и спокойный Волжак.
— Да что ты, Кузьмич, я ведь так спросил! — растерялся Иван.
Волжак разогнулся и оперся о длинную палку швабры.
— Ты думаешь, Ваня, что человек узнается по службе? — ответил он. — Я в службе с одним был, так в обнимку ночами спали, на двор не ходили порознь, письма к себе по домам и те составляли вдвоем… А потом он дня три помолчал, как будто о чем стосковался, а ночью винтовку на берегу покинул да сам утек вплавь к белякам… Вот тебе и служили вместе!
Волжак схватился опять за работу
— В гражданскую, значит, было? — подал голос Митя Семенов.
— Вот то-то, что было! — сердито сказал Волжак. — А доктор Михайло Степаныч ехал со мной в санобозе, когда к Смоленску фашисты нас гнали. Хлебнули мы с ним по пути, как, верст пятнадцать не доходя Смоленска, у нас три лошади пали. Девять раненых лежали
— И жив?! — перебил Балашов.
— Не поспели отъехать мы, крик поднялся, — снова оставив швабру, заговорил Волжак. — Оберст [30] немецкий ехал мимо на мотоцикле. Михайло Степаныч к нему шагнул, заговорил по-немецки. Я и обоз придержал, чтобы видеть последний геройский конец Михаила Степаныча. Такой крик между ними пошел! Как ровный с ровным сцепился с фашистом Михайло Степаныч, так и режет ему по-немецки. Мимо колонна пленных идет, озираются все на ихнюю схватку, а они-то пудят по-немецки один другого. Немец сперва-то за пистолет ухватился. Потом, слышу, стихает… Потом совсем вежливо стали между собой. Оберст кликнул к себе одного автоматчика из конвоя, — видать, к тем повозкам его приставил, — а сам козырнул на прощание Михаилу Степанычу и покатил вперед на своем мотоцикле. Наш-то тоже, как полагается, по-военному отдал приветствие, а мне улыбнулся и строго так, с приказом, рукою махнул: мол, поезжайте вперед… Мы тронулись дальше. К вечеру, до темна еще, мы до станции не дошли, а Михайло Степаныч как был, со звездой на фуражке, на грузовой машине в Смоленске на улице обогнал нас. Всех раненых спас… Не только что раненых, а еще подбирал, кто по дороге упал от усталости, и не давал добивать…
30
Полковник.
Волжак опять ожесточенно принялся за работу.
— Вот это доктор! Това-рищ! — уважительно повторял он. — Вот то-то!..
Как и Баграмов, раненый Михаил Варакин в том же лазарете прежде всего попал в хирургический корпус. Запущенная в пути, не так уж опасная рана Варакина воспалилась, дала зловещие симптомы и привела бы к дурному концу. Но оказавшийся здесь же юный врач Женя Славинский из санбата, где вместе работал с Варакиным, а потом попал в плен, сделал неслыханное в голодном плену предложение — перелить Варакину свою кровь…
Против инициативы Славинского решительно восстал старший врач лазарета Тарасевич, самый опытный и умелый хирург из всего состава, — он отказался сделать переливание крови.
— Неизвестно, спасете ли вы господина Варакина, а сами вы, Славинский, погибнете. Вы такой молодой! — заботливо сказал старший врач.
Яркий румянец волнения вспыхнул на девичьем лице Жени.
— Моя жизнь в плену — моя личная собственность. Разрешите уж мне, врачу, рисковать и распоряжаться по-своему, господин Тарасевич.