Пропавшие без вести
Шрифт:
Думая о беглеце, Баграмов всей тяжестью тела навалился на левую ногу. «Держит! Не болит и держит!» — воскликнул он про себя. Он, как аист, стоял на одной ноге…
Месяца через два настанет время бежать.
«А этот не ждал два месяца! Бежал сегодня! Бежал!.. Но, может быть, в городе его ожидают друзья? Может быть, с кем-нибудь договорился? Может быть, связан с подпольем города, с партией?!» — размышлял Баграмов.
За пустынной деревней чернеется лес. В окнах домишек пока еще матово отражается розовый отблеск. У колючих ворот лазарета стоит часовой в черной каске. И вдруг с диким граем и карканьем тучи ворон
Теперь уже всерьез вступает в свои права раннее утро, бледное, словно, едва родившись, уже успело побывать в руках лагерных поваров и разбавлено ими сырой водой, как та баланда, которую вскоре с кухни начнут с грязной руганью раздавать колонне военнопленных…
Из приземистых складов и гаражей, отделенных колючей оградой от лазарета, медленно выползали обитатели рабочего лагеря, ежась от холода, строились по трое, чтобы идти к кухням за завтраком. Было воскресенье, свято соблюдавшееся немцами как день отдыха. На работы пленных не гнали… Истошно орали, наводя на построении «порядок», немцы-солдаты и русские полицаи, вооруженные плетьми или резиновыми дубинками. Баграмов наблюдал, как испуганно жалось от их внезапных жгучих ударов это жалкое стадо несчастных с клеймами на спине и на правом колене, носящих как скот тавро на шерсти и коже.
Вряд ли намного были они бодрее больных лазарета, вряд ли намного менее истощены, хотя еще держались на ногах и даже работали.
Словно нарочно, для унижения, к их поясам всегда были подвешены котелки для пищи. Лопаты и метлы, как знак покорного рабского труда, были менее унизительны, чем этот знак прирученности и смирения перед поварским черпаком.
Временами могло показаться, что единственной отрадой этих бледных созданий, лишенных тепла и света, остался затхлый, дрянной табак. Нарушая строй, подставляют люди свои спины под удары немцев и полицаев, чтобы «схватить затяжку». Как «трубку мира», передают они изо рта в рот по движущимся рядам махорочную цигарку — символ нищего братства, ревниво следя, чтобы кто-нибудь не сделал лишней затяжки. Торопливо хватая ее из руки соседа, щупленький человечек с монгольским лицом обронил окурок на землю. Он наклонился, чтобы поднять его, и спутал ряды. Тяжелый сапог полицая пхнул его в спину кованым каблуком. Тот упал и остался недвижно лежать лицом на песке.
Вся колонна замешкалась, волнение прошло по рядам, нарушая «порядок». Тогда оба немецких солдата бросились на толпу с прикладами, четверо полицаев усердствовали тем «оружием», которое им доверяли немцы, — дубинками и плетьми, садистически рассекая до крови лица, шеи и спины, ломая ребра. Колонна окончательно спуталась, люди рванулись и побежали, а палачи нагоняли несчастных, обутых в деревянные колодки, пинками в поясницы и под колени валили наземь и избивали лежачих. И не сказать точно, кто наносил больше увечий и приносил страданий — солдаты винтовочными прикладами или полицейские своими дубинками…
— Ахту-унг! — раздалась пронзительная команда. Подходил гроза рабочего лагеря унтер Браун.
Кто как успел вскочили и вытянулись, с разбитыми, окровавленными лицами, с отдавленными коваными каблуками пальцами рук.
Унтер с ходу ткнул в зубы двоих вытянувшихся по стойке «смирно» полицаев и визгливо что-то орал на весь
Избитые люди, не получив даже утренней порции баланды, покорно поникнув, возвращались в барак. Через час, позавтракав сам, немец выведет их на плац и, голодных, измученных недельным трудом, вместо воскресного отдыха начнет муштровать, заставляя маршировать, перестраиваться, бегать, ложиться, ползти по-пластунски… Каждое воскресенье этому подвергали какой-нибудь из рабочих бараков.
Негодование и ненависть, охватившие Баграмова, немыслимо было переживать одному. Эти переполнявшие сердце чувства требовали участия со стороны. Емельян оглянулся и встретился глазами с Варакиным, которого не заметил раньше рядом с собой.
— Иван! — в это время окликнул врач Волжака. — А ну-ка, скорее с кем-нибудь из санитаров во двор с носилками! Видишь, лежит на плацу человек? Тащите его живее сюда!
Волжак отошел, а Емельян и Варакин опять повернулись к окну. Они видели как подошли санитары к недвижно лежавшему малышу, с которого началось избиение, подняли, положили его на носилки и понесли в лазарет.
Мимо шли строем рабочие другого барака, за завтраком. Варакин рванулся, вдруг высунулся в окно и закричал будто в отчаянии или в испуге:
— Анато-олий! То-олька! Бурни-ин!
Емельян рывком оттащил его от окна за выступ стены. Пулеметная очередь с вышки резанула по стеклам.
— Вы с ума сошли! — воскликнул Баграмов.
— Друг! Понимаешь, друг оказался там, в лагере!.. Я думал, что он убит, а он тут… Я от радости позабылся, — бормотал Варакин, растерянно глядя на разбитые стекла.
— Скорее в палату! Сейчас влетят немцы допрашивать, кто из окна кричал, — сообразил Баграмов. — В карцер еще упекут!
В коридоре уже раздались трескучие голоса немцев, искавших виновника.
— За завтраком! — крикнули в это время.
Баграмов заторопился с ведром, в которое должен получить баланду для своих больных.
Навстречу ему Волжак с другим санитаром несли на носилках недвижного человечка с монгольским лицом.
— В какую палату — спросишь Варакина, — сказал Емельян.
— Куда там в палату! Без пересадки…
— Насмерть?!
— Алешка уж бьет, так бьет! Футболист записной! — ответил второй санитар с фаталистическим и робким почтением перед мощными ударами полицая.
Крик Варакина из окошка в общем лагерном шуме не достиг Бурнина. Однако в тот же день санитар и фельдшер, обходившие лагерь во время обеда, разыскали его среди рабочих команд.
Попасть на день — на два в лазарет, при помощи медицинских советов, было не так уж сложно…
Бурнин и Варакин встретились в обычном месте уединенных бесед больных — у окна в коридоре, откуда сутки назад Варакин впервые увидел друга.
— Ми-иша! Да как же тебя подвело! Ведь кожа да кости! — сокрушенно качал головой Бурнин.