Пропавшие без вести
Шрифт:
— Здесь шоковой изолятор! — как привык, глуховатым голосом произнес Михаил и преградил вход в палату. — Вон отсюда сейчас же, или я тут устрою беспощадный скандал, — по-прежнему глухо и сдержанно, но совершенно беспрекословно добавил он, глядя в упор в глаза Тарасевича.
Скандал никак не входил в планы старшего врача.
— В данный момент у больного кризис. Доктор просит вашего разрешения явиться к вам позже, — повернувшись к немцу и так же, как Михаил, приглушенно сказал по-немецки Тарасевич, уверенный в том, что штабарцт не понял ни слова из сказанного
— Gut, spater, [31] — безразлично буркнул себе под нос немец и повернулся к выходу.
— Ахту-унг! — гнусно рявкнул у двери фельдфебель.
В молчаливой ненависти Варакин сжал кулаки… Тарасевич вызвал его через час.
— Как вы, господин Варакин, позволяете себе говорить со старшим врачом! — строго сказал он.
— А как старший врач, если он врач, позволяет себе и другим с диким гвалтом врываться в шоковую палату?! — не уступив ему, возразил Михаил.
31
Хорошо, позже.
— Пора вам понять, что мы не хозяева здешним порядкам!
— Я полагаю, что старший врач в лазарете не мебель. Немец здесь полицейский — и только, а вы — русский врач… Зачем вы их ко мне потащили?
— Из гордости! — вызывающе сказал Тарасевич. — Пусть знают, что в русской науке тоже есть свои достижения, что русским есть чем перед Европою похвалиться…
— Перед этим фашистским болваном, который не в состоянии понять, что в госпитале не орут, как в казарме? Перед неграмотным и тупым скотом хвалиться советской наукой?! — возмутился Варакин.
— Михаил Степанович, постойте. Я понимаю ваш гнев, но согласитесь, германская медицина — передовая. Однако штабарцт по моей же рекомендации хотел вас просить рассказать немецким врачам о вашем методе и потом пригласить вас консультантом по шоку в немецкий госпиталь.
Михаил отшатнулся.
Он подумал, что ослышался, что не понял… Что предлагает ему этот советский военный врач, этот интеллигентный человек, его сверстник, воспитанный той же страной, тем же народом и тем же временем?.. Что он ему предлагает?!
— Что-о?! Фашистов лечить?! Лечить?! — шепотом произнес Михаил. — Я — их лечить?! Он вскочил.
— Вы, господин Варакин, свободны. Я больше вас не держу, — высокомерно прервал разговор Тарасевич.
На другой день еще не совсем оправившийся Варакин был выписан из хирургии и назначен на место Чернявского, врачом в терапевтическое отделение.
Истощив свои силы, зараза кончалась. Она унесла с собой тысячи жизней пленных и замирала. Переболевшие медленно поправлялись.
Нескольких врачей, фельдшеров и санитаров тоже вынесли на кладбище, другие исподволь поправлялись и понемногу возвращались к работе. В тифозном изоляторе для персонала, где был санитаром Баграмов, больных не осталось.
После ликвидации карантина для персонала Баграмов переселился в комнату санитаров,
Наступала весна. Свежий и влажный воздух томил Емельяна сильнее, чем прежде. В длинном коридоре казармы окно оставалось открытым, и хотя стояли еще довольно холодные ночи, но подойти к окну, подышать свежим воздухом и насладиться ночной тишиной было физической отрадой.
Мысль о побеге не оставляла Баграмова. Раньше он сговаривался о побеге с Чернявским, которого постигла потом неведомая судьба, — может быть, где-нибудь в гетто, а может быть, просто в ближайшем овраге за лагерем, откуда нередко ночами слышались выстрелы… Теперь возможными спутниками в побеге Емельян представлял себе Волжака и Варакина. Впрочем, с Варакиным он еще не говорил. Врач, казалось, был слаб для побега. Что же его тревожить?!
Воображение все еще рисовало Баграмову его будущий путь по лесам и болотам к партизанским отрядам. А партизаны уж выведут через фронт! Ему в начале войны не раз доводилось видеть людей, которые переходили фронт туда и обратно. Они знали тропы, умели ходить.
«Проведут!» — уверенно думал Емельян.
О побеге мечтали все. Молодые врачи сами заговаривали с Емельяном на эту тему. Заговаривали Володя Любимов, Женя Славинский, навещавший Варакина. Среди санитаров тоже шли иногда таинственные совещания парами. По глазам было видно, что это не замысел какого-нибудь очередного «гешефта» с удачной находкой.
Баграмов пока носил все эти мысли в себе, таил их, не доверял их бумаге, хотя по-прежнему часто обращался к своей тетради и беседовал с Ганной на разные темы.
«…Как мертвенно и однообразно проходят дни, как гаснут людские чувства, — писал он. — Здесь не бывает событий. Ни смерть сама по себе, ни убийство, ни казнь — это все не события. Они не нарушают течения жизни и однообразия переживаний.
Но вот вдруг ночью восьмого марта, в Международный день женщин, в твой день, Ганна, мы услыхали гул самолетов… Не тот, не их… Наш, родной! Ровный, стремительный голос с неба… Лагерный часовой запустил в ночное небо визгливую ракету, и последние лампочки в лазарете погасли.
Тревога! Наши!!
Небо бороздили фашистские прожекторы. Если бы видела ты, что за лица тут, рядом со мной, они осветили! Обтянутые кожей мертвенные лица покойников вдохновились не просто радостью — ликованьем. Глаза не блестели — сияли… Люди не встрепенулись, а затрепетали, услышав с неба голос далекой родины. Я писал тебе, что все мы безлики, что ты меня не узнаешь из тысячи… Нет, все, все в этот миг ожили верою в жизнь, а потому на каждом лице загорелись свои особые взоры, освещенные чувством и мыслью…