Прозрение Аполлона
Шрифт:
Трудно рассказать, что в эти мгновения перечувствовала Агния Константиновна, какие только страшные мысли не взметнулись в ней: несчастный случай… попала под поезд… самоубийство… шальная пуля…
И самое ужасное наконец: пьяна!!
Пьяна, как последняя тварь… как уличная потаскуха!
– Ну, дак куды ж ее класть-то? – равнодушно спросил бородатый мужик.
И Агния с криком кинулась к дочери, в неистовстве, в отчаянии, готовая и проклясть, и растерзать, и оплакать…
Но Ляндрес цепко, неожиданно сильно схватил ее за руку и, словно ножом пырнул, сказал одно-единственное коротенькое жуткое словцо:
– Тиф…
И,
И был среди этих задыхающихся в духоте и пыли дней тот, когда она умирала.
Пульс не прощупывался, мутной пленкой подернулись помертвевшие глаза; бледные пальцы шевельнулись, пошарили по одеялу; сухие, потрескавшиеся губы приоткрыла, словно что-то хотела сказать… но ничего не сказала, лишь странный, ни на что не похожий, послышался звук – не то стон, не то храп…
И вытянулась. Затихла.
Припав к изголовью, беззвучно плакала вконец измученная Агния. Аполлон Алексеич стоял, стиснув холодный железный прут кроватной спинки, весь вытянувшись вперед, к умирающей дочери; не слыша своего голоса, громко шептал:
– Ты что, Ритка? Ты что?..
В комнате были еще двое: тщедушный лысый старичок в старомодном длинном сюртуке, в золотых очках доктор Ширвиндт и взъерошенный, с покрасневшими глазами Ляндрес. Доктор стоял у стола, посапывая, бормоча, качая головой, возился со шприцем, с какими-то склянками. Бедняга Ляндрес сидел у двери на кончике стула, весь в напряженном ожидании, готовый в любую минуту вскочить, мчаться в город, доставать для больной что угодно, какими угодно средствами, вплоть до…
«Вплоть до преступления!» – отчаянно подумал Ляндрес. Он и сам был словно в бреду. Все, что сейчас ему виделось – Рита, лежащая в забытьи, может быть умирающая, профессор, Агния, доктор со шприцем, – все это будто бы существовало реально и в то же время не могло, не должно было существовать вот так – со смертельной болезнью, с плачем, со всеми приметами близкого конца… Рита! Рита! Раскрасневшаяся на ветру, с прядкой волос, прилипших ко лбу, в тесной кожаной курточке, не застегивающейся на груди… Какая свежесть! Какая сила! «Весна, Революция, Рита…» Что? Она умирает? Ах, оставьте, пожалуйста, какой невероятный вздор! Как может умереть сама Жизнь? Но вот этот ужасный стон… или хрип? Эта мертвая неподвижность тела, сделавшегося под одеялом таким плоским и вытянутым, таким непохожим на ту, что бежала по ослепительным лужицам, разбрызгивая сахарные льдинки, на ту, что была для него воплощением горячей и сильной Жизни, единственной, неповторимой… Нет, нет, она не должна, не может умереть! Что нужно для ее спасения? Какое-то редкостное лекарство? Куриный бульон? Он готов сейчас же достать все, хоть из-под земли, хоть со дна океана! Все что угодно – курицу, лекарство, белый хлеб, любой ценой достать, даже вплоть до…
Сухой, негромкий звон разбитого стекла. Старичок Ширвиндт растерянно смотрит на мелкие осколки шприца. «Ай-яй-яй! – бормочет. – И как это так господь бог устроил некрасиво, что кому надо жить, тот умирает, а кому умирать – тот, таки-да, живет».
Тяжелыми, волочащимися шагами идет к кровати. Отстранив плачущую Агнию, садится в изголовье, пристально всматривается в лицо девушки. Осторожно, как хрупкую драгоценность, берет ее руку в свою и так сидит с минуту, полузакрыв глаза, как бы прислушиваясь к
– Vis medicatris naturae… [1] – говорит негромко, но торжествующе, устало откидываясь на спинку стула. – Девочка будет жить, она победила.
Затем медленно подымается и, оборотясь в угол, туда, где поблескивает золотой фольгой крохотная иконка, широко, истово и даже, может быть, слишком преувеличенно истово, крестится. Как все выкресты, он любит при случае показать свою приверженность православной вере.
Она словно была слепой и прозрела, словно впервые увидела все и всему обрадовалась.
1
Целительная сила природы (лат.).
Радостно удивлялась – какая листва у тополей, с лицом, с изнанкой, зеленая и серая; какие разные оттенки у травяной зелени – утром, в полдень, вечером; сколько запахов, каждая вещь в комнате пахнет по-своему – кровать, шкаф, отцовские еноты, книги. А голоса птиц… а шум ветра, дождя… а ночной сверчок… И как это она прежде, до болезни, ничего не видела, не слышала, не замечала, и сколько, стало быть, прозевала, не взяла от богатства окружавшей ее жизни! И твердо знала, что теперь-то уж ничего не упустит, все заметит, всему порадуется.
Ее остригли, и когда к концу лета отросли волосы, она стала похожа на юного царя Петра Первого: черная гривка, круглые, крутые щеки, острый, с ямочкой подбородок и брови вразлет.
Целыми днями, как велел Ширвиндт, гуляла, бродила по Ботаническому саду, по лесу, всегда с альбомчиком в холщовом переплете, с черной коробочкой акварели «Пеликан» в кармане все той же неизменной кожаной курточки. И рисовала, рисовала с жадностью, словно ела, проголодавшись. Все было чудесно в этом мире: облако над рекой, мостик из грубых плах, поросших снизу зеленовато-седым мохом, лохматый куст татарки, песчаная, цвета макового молока тропинка в зарослях орешника, серый длинный, наполовину разобранный забор с выцветшими аршинными буквами «Сад…т…о Кар…с…н» – «Садоводство Карлсен».
Она выжила, осталась среди живых. Это было великое счастье, бесконечный, каждодневный праздник.
Но Агнии сделалось совсем плохо. Во все время Ритиной болезни она удивительно стойко, мужественно держалась. По суткам не спала, сидела возле дочери, ловя каждое движение ее губ, прислушиваясь к ее дыханию, догадываюсь, что надо сделать – поправить ли подушку, подать ли питье. Пренебрегала опасностью, словно была уверена, что не достанет ее страшная зараза, что непреоборимо материнское заклятье, положенное на смертельную болезнь. Это было перенапряжение всех сил, душевных и телесных, это было исступление.
И верно, тиф не коснулся Агнии, ничуть не задел; больше того, даже так одолевавшие ее всю жизнь мигрени прекратились. «Чудо! – Набожно сложив ладошки, старик Ширвиндт возводил очи горе. – Чудо!» Так он громко восклицал и крестился и кланялся золотой иконке, а про себя думал: «Как бы только тебе, матушка, не пришлось расплачиваться за это чудо… Придется, ох, придется!»
И Аполлон Алексеич, с восхищением и даже с некоторым страхом глядевший на подвиг жены, тоже, как и доктор, понимал, что такое даром не проходит, что отдачи не миновать.