Пушка 'Братство'
Шрифт:
ЗКители Рони стоически слушали его разглагольствования. Большинство из них, как и мы, недавно вернулись в родные места, но вернулись на пустые борозды. Koe-кто одобрял вашего краснобая. И многие вполне искренне одобряли, будучи убеждены, что парижский рабочий, невежественный грубиян, не знает даже азов военного искусства и, упорствуя, просто совершает преступление. Победа требует расчета, умелой подготовки, опытных военачальников и железной дисциплины -- словом, как y пруссаков!
B особенности же негодовал некий Бонжандр, мельник, вернувшийся из Бельгии.
– - Эти блузники слишком тщеславны, где уж им согласиться на капитуляцию. "He могли нас так пррсто победить, значит, нас предали!" --
Рони, 21 февраля.
Нашей участи можно еще позавидовать. Стоит только оглянуться вокруг, посмотреть хотя бы на Мартино. A наш дом уже почти похож на прежний и даже "опрятненький", по любимому маминому выражению; на поле вывезено удобрение, и сама погода вроде старается, чтобы земля уродила побольше. Словом, все "утряслось", как будто ничего и не "стряслось": в этой перекличке чувствуется легкий осадок горечи.
На новехоньком припеке стоят в ряд и по росту, как и в прежние времена, горшки и горшочки. Не хватает только одного -- третьего с конца, для перца. Что-то с ним приключилось, попал в плен или погиб на поле брани? Впрочем, такой горшочек не стыдно и в Пруссию с собой прихватить. A может, какой-нибудь подвыпивший солдафон, поселившийся в нашем доме, швырнул его, как гранату, в своего развеселого собутыльника? Старую грушу, что росла в углу y самой ограды, выворотило снарядом, и теперь мы помаленьку отапливаем ею дом. И каждый вечер собираемся y камелька. Мама вяжет черный чулок, отец вырезает ножом дверцы к буфету -- наши пожгла немецкая солдатня. Предок читает "Mo д'Ордр" -- новую ежедневную газету Рошфорa. Была война, была осада Парижа, пропал наш горшочек для перца, старая груша медленно умирает в огне, и есть y нас жильцы: семейство Мартино. Мамаша Мартино вяжет, отец мастерит лемех, старший их сын, Юрбен, лощит наждачной бумагой рукоятку плуга, Альфонс, младший, чинит замок от погреба, дверь которого высадили ударом сапога. Единственные звуки--звуки дерева, металла и огня. После войны онемели вечерние мирные посиделки.
Зато в поле чувствуешь себя лучше всего. Природа, она быстро от катастроф оправляется. Утрами отвалишь лемехом пласт земли и прямо чуешь родное благоухание. Бижу, наш неутомимый труженик Бижу, тоже не надышится, бьет копытом и ржет, будто обращается ко мне: "A все-таки это тебе не булыжные мостовые да баррикады. Наконец-то под ногами землю чувствуешьU
Когда идешь вот так за плугом, кажется, что ничего плохого больше произойти не может. Такая уж глупость: кара небесная и человеческая обрушивается сначала на поля, a потом и на самих земледельцев. Конечно, мы уцелели, но в каждом из нас что-то сломалось. Зло, подобное пьянству и лености, я имею в виду главу семейства Мюзеле, сразу бросается в глаза, a вот молчание y камелька -- знак того, что каждый из нас глубоко затаил свою боль. Отец уже не тот, не прежний, и мама уже не та, не прежняя. Оба они стали словно бы потерянные, но оба по-разному. У одного душа болит о Седане, y другой -- что похлебка жидка. Не получается ни разговоров, ни споров, каждый замыкается в себе со своей личной бедой: папа ведет про себя разrовор с Седаном, a мама, мама -- с оче
редями y булочной. Мартен Мюзеле, Предок и я не избегли того, что можно было бы справедливо назвать "болезнью тупика* или "бешенством
За чемыре месяца осады особая форма лихорадки, коморую специалисмы. именовали *осадной", мяжко поразила человеческие души. Присмупы ee начинались no различным причинам: моска, скверная пища, неуверенносмъ в завмрашнем дне, безрассудная надежда с ee взлемами и падениями, за которой следуем жесмокое разочарование, доводящее do безумия чувсмво оморванносми от всего прочего человечесмва, omcyмсмвие весмей извне -- самое смрашное из лишений!
– - словом, макое впечамление, будмо мы noхоронен заживо и задыхаешъся в своей могиле.
Не будь мы безумцами, мы бы не потрясали основы старого мира, здравомыслящего и подлого!
Устал от этого своего дневника, пробовал силы даже в поэзии. Отныне буду смотреть, как растет фасоль!
Всей душой наслаждаюсь нашим неторопливым, спокойным существованием среди здешних тяжелодумов и упрямцев, над которыми не властно время. Зато ночами тяжелее. С тех пор как мы возвратились в Рони, меня мучают кошмары. Будто в череп мне один за другим пробираются тысячи насекомых или крошечных грызунов, они проникают туда гуськом через уши и начинают свою кропотливую работу. Мартен Мюзеле признался мне, что и y него были такие же кошмарные сны, но теперь вроде стало полегче. Так что беспокоиться нечего. И еще ему случается побить животное или что-нибудь сломать, разбить, причем вполне сознательно. Порой и на меня налетают такие желания. Когда я рублю дрова, я вдруг резко вскидываю топор, словно кто-то стоит вот здесь, передо мной.
Mapma. Флуранс.
Рони, 24 февраля.
Предок:
– - Знаешь, Флоран, Бельвиль снова подымает голову. A здесь люди с первого дня рождения гнут спину, живут распростершись ниц и помирают дураками. Весьма любо
пытно было бы узнать, где ты вычитал, a может, слышал от кого, что Революцию делают в белых перчатках, что она -- фарс для пудреных щеголей. Говоришь ты о ней, как разочаровавшийся любовник.
У, старый краснобай! До чего же мне хотелось устроить ему y нас, в Рони, такую жизнь, какую устроили в Бордо своему любимцу Гарибальди!..
Ряд депармаменмов выбрал своим депумамом неугомонного ималъянца. ("Единственный французский генерал, который не был разбит во время войкыо,-сказал неподкупный старец Виктор Гюго.) Когда Гарибалъди в красной рубашке поднялся с месма, чмобы взямъ слово, еся Ассамблея, сосмоявшая из именимых граждан и генералов (битых!), освисмала его: "Вон ималъянца!*
Великому резолюционеру, поспешившему на помощь нашей Республике, так и не дали произнести ни слова. Он вернулся в одиночестве в Капреру.
Рони, 26 февраля.
Возвращаюсь в Париж.
Hac навестил дядя Фердинан. Он приехал из дома, проведя в тупике всего только час. A y нас в Рони просидел два часа и отправился догонять свои полк. И он тоже ужасно изменился. Особая, "военная лихорадкаж
– - Что ты хочешь, Леон,-- втолковывал он папе,-- знаю, тебе это покажется невероятным, но мне no душе жизнь военного. Тебя накормят, устроят на ночлег, a ты только исполняй команду; ни забот тебе, ни хлопот, бродишь по белу свету, людей разных навидаешься. B конце концов, это и есть настоящая свобода.
Вы бы поглядели, какие физиономии стали y моих родителей! Конечно, мама по-своему истолковала причину возвращення деверя в армию. Ho тут папин брат повернулся к Предку и сказал:
– - Я уже давным-давно принял такое решение. И в тупик только затем и заглянул, чтобы объявить об этом жене и Жюлю. Кстати, дядя Бенуа, мне бы хотелось поговорить с вами наедине.
Они вышли в огород, наш Предок и муж Tpусеттки. Поговорили там с минутку, потом вернулись в дом, сержант шел, полуобняв старика за плечи.